Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 120)
– Леденцы-то мы ели чьи? – помог наконец Талька.
– Винтеровские, – ответили мы.
– Вражеские, – поправил Талька. – Вражеские, троцкистско-бухаринские леденцы.
– Ерунда, – ответил Витек, подумав, – на них было написано по-советски.
– Маскируются, – грустно усмехнулся Талька. – Верьте не верьте, а леденцы были явно отравлены проклятыми Винтерами.
Трое в кепках вышли из подъезда вместе с Витькиным отцом и мамой.
– Витенька! – закричал дядя Вася. – Сынок!
– Сыночек! – крикнула мама. – Сыночка, дай я тебя поцелую! Витенька, дай я тебя поцелую!
– Мальчик остался один! – кричал Витькин папа, когда его сажали в машину. – Мальчик остался совсем один! Поймите, товарищи, мальчик остался один!
Шофер дал газу, и машина умчалась. Витек как стоял на месте, так и замер. Талька многозначительно подмигнул мне. На первом этаже открылось окно, и жена управдома внимательно на нас посмотрела. Потом открылась наша форточка, и мама крикнула мне:
– Быстренько поднимись домой!
– Сейчас, – ответил я.
Открылось окно и в Талькиной квартире.
– Таля, домой! – крикнула его бабушка. – Быстро!
– Алла! – пробасила бабушка Блат из пятого подъезда. – Домой!
И мы пошли по квартирам. А Витька так и остался стоять на месте.
Их квартира была опечатана воском. Я сковырнул кусочек, чтобы потом вылепить солдатика. Воск был еще очень теплым и податливым.
Осень пятьдесят второго
Ах, какая прекрасная была та осень! Леса стояли тихие, золотые, гулкие. Над полями гудели пчелы. В маленьких речушках, прозрачных и медленных, опрокинувшееся небо казалось неподвижным и торжественным, словно заутреня. Кончался сентябрь, но было словно в июне: травы – зеленые, вода – теплая, ночи – светлые.
– Господи, – сказала старуха в белом платке, стоявшая рядом со мной, – благость-то вокруг какая, а?! Будто и греха нет.
Она оглянулась: очередь на передачу в Ярославскую пересыльную тюрьму тянулась с Волги вверх, прерывалась булыжной дорогой, где стоять не разрешалось, чтобы не было излишнего скопления возле тюрьмы, и плотно жалась на деревянном тротуаре, который вел к маленьким зеленым воротам под сторожевой вышкой.
В очереди стояли старухи с серыми от загара лицами; руки их были коричневы, синие вены казались черными, а ногти были бугорчатые от копания в земле; стояли здесь молодые бабы с детишками, чаще всего грудными; на солнце детишки плакали, а в тень отойти нельзя, потому что очередь и есть очередь, к тюремным ли воротам, за сахаром ли: пропустил свое, на себя и пеняй.
И среди сотен женщин стояли в очереди двое мужчин: безногий полковник запаса Швец и я. Швец передвигался на тележке, к которой были приделаны шарикоподшипниковые колесики. Раньше он ходил на двух протезах – с громадным трудом, но все-таки ходил. Однако с тех пор, как арестовали его сына, аспиранта филфака, и по решению ОСО осудили на десять лет по пятьдесят восьмой статье за участие в антисоветской организации, преследовавшей «ослабление и подрыв существующего строя», безногий полковник запил, бросил свои хитрые протезы и стал передвигаться, как рядовые инвалиды, – на тележке.
Швец стоял под березой, в единственном месте, где была тень; он был как командир на параде – с орденами и медалями на белом чесучовом кителе, а мимо него к тюремным воротам тянулась бесконечная тихая очередь.
…Приехав в Ярославль, я долго искал тюрьму и нашел ее только наутро, потому что сначала, когда еще ходили автобусы, было как-то стыдно спрашивать кондукторов, где пересылка: был субботний день, в автобусах ехали веселые молодые люди в белых рубашках и красивые девушки; они говорили тихо, нежно, о чем-то заветном. Словом, к тюрьме я добрался только ранним утром. От Волги тянуло великолепным запахом свежей рыбы, дегтя и дымка. Из открытых тюремных ворот попарно шли зэки с чемоданчиками и вещмешками. Они спускались к баржам, а по обе стороны тюрьмы, оттесненные конвоем, стояли женщины: все в белых платочках, похожие на птиц, с коричневыми лицами и громадными, натруженными руками. Заключенные шли быстро, стараясь не смотреть на своих баб, а те кричали, и невозможно было разобрать, что они кричали, потому что голоса их слились в один. Там были имена – в их вопле слились воедино десятки Николаев, Иванов, Петров. Шла волна, когда забирали колхозников, и поэтому имена были земные, прекрасные и многострадальные.
Когда наша очередь подошла вплотную к воротам, поджужжал на своей каталке Швец и, подтянувшись на руках, забрался на деревянный тротуар. Старуха, что стояла перед нами, спросила:
– А ты по ком страдаешь, убогонький?
– По России, – ответил полковник запаса. – По России, бабка, ети ее мать…
Нас запустили в ворота. Охранник сказал:
– Быстро, быстро, граждане, не задерживайтесь во дворе!
Мы пошли по асфальтовой дорожке вдоль линии колючей проволоки, протянутой по внутренней стороне забора, мимо окон, забранных намордниками, чувствуя на своих спинах глаза охранников, стоявших с автоматами на вышке.
Запускали в тюрьму десятками. Сейчас шли семь старух, русая красавица в открытом сарафане и мы со Швецом.
В приемной камере – в отличие от столичных Бутырок – стоял тяжелый запах карболовки и хозяйственного мыла. Прямо напротив маленькой входной двери было окошко, а налево железная дверь, запертая на громадный висячий замок. Старухи, осторожно отталкивая друг друга острыми локтями, сразу же выстроили очередь. Окошко открылось. В квадратном вырезе, освещенном низко висящей лампой, я увидел две большие руки, лежавшие на списках, нацарапанных чернильным карандашом. Больше в окошке ничего не было видно: две руки и списки.
Бабка, стоявшая в очереди первой, быстро прошамкала в окошко:
– Передача для Сургучевых, Павла Васильевича, Михаила Васильевича и Федюньки.
– Сургучевы? – тихо переспросили из окна.
– Да, Сургучевы.
– Какая статья?
– Пятьдесят восьмая, десятый пункт и еще какой-то, – быстро ответила бабка. – Разговаривали они, батюшка, по пьяному делу, разговаривали.
Окно захлопнулось. Стало тихо. Только муха гудела вокруг маленькой лампочки, свисавшей с потолка на кривом шнуре. Я обернулся на Швеца. Он был бледен, и сейчас, в полутьме, стали особенно заметны глубокие старческие морщины на его желтоватых висках. Русая красавица достала маленькое зеркальце и, облизнув припухлые губы кончиком острого языка, принялась рассматривать свое лицо – то хмуря брови, то, наоборот, чуть улыбаясь.
– Пониже поглядите, – сказал я.
Женщина опустила зеркальце, увидала насосанный синяк на шее, озабоченно разглядела его, поджала губы и покачала головой.
– От гад, – вздохнула она грустно, – гадюка проклятая…
Окошко открылось; голос оттуда донесся глухо:
– Сургучевы выбыли на этап.
– Да что ты, батюшка, – оживилась старуха. – Я ж сегодня ночью этап выстояла: не было Сургучевых.
– Повторяю, они выбыли на этап.
– Ой, батюшка, – заговорила старуха быстро-быстро, – я ж лепешечек им напекла, яиц наварила, прямо с-под курочки. Вот узелок, он маленький, батюшка, вы ж примите для них, Федюнька у нас легочный, маленький он у нас, вы уж похлопочите, пожалуйста…
– Следующий, – сказал голос из окна.
– Батюшка, – тонко заплакала старуха, – лепешечки-то куды? Куды ж лепешечки на масле? И яички с-под курочки?
– Следующий, – снова ответил голос из окна.
Русая красавица задумчиво сказала:
– Вот сволочь, а? Мать его рожала или сноха?
Швец начал откашливаться, будто в горло ему попала рыбья кость. Но вслух никто ничего не говорил: каждый ждал своей очереди, в глубине души понимая, что получит такой же отказ, однако человек – такой организм, который во всех перипетиях жизни ждет. Бог его знает чего, а – ждет, даже если и сам уверен, что ждать-то, в сущности, уже нечего.
– Батюшка, – дрожащим голосом сказала старуха, – что ж делать мне? Я ж лепешки не сжую, у меня и зубов нет, десны только тесто протягивают, а вкуса вовнутрь не дают…
Продолжая говорить что-то быстрое и несуразное, бабка достала из-за пазухи желтую тридцатку и, комкая ее в потной ладони, сунула в окно. Тридцатка вылетела оттуда на пол, и в окне появилось лицо молоденького паренька в форме младшего лейтенанта:
– Да что вы, мамаша?! – жалобно крикнул он. – С ума свернули?! Заберите свои деньги и станьте в сторонку, пока другие не пройдут.
Бабка, жалобно причитая, спрятала тридцатку, отошла к окну и там стала мотать головой, словно лошадь, замученная оводами. Плакала она беззвучно, не утирая слез, только часто-часто хлюпала покрасневшим носом.
– Следующий! – сказал младший лейтенант.
Полковник Швец, стоявший под оконцем, выкрикнул с пола:
– Константин Иванович Швец, тридцать третьего года рождения, осужден ОСО на десять лет!
Младший лейтенант рассерженно сказал:
– Что за шутки? Заявитель, покажитесь!
– Не могу!
– Не можете, так покиньте помещение!