Юлиан Семенов – Горение. Книга 4 (страница 37)
— Когда начнем готовить дело в деталях? — спросил Богров.
Кулябко вздохнул:
— Теперь вы на меня сомнения нагнали, страх взял... Может, и вправду — ну его к черту, а?! Доскрипим, даст бог...
— Скрипит телега, человек петь должен, — ответил Богров, подумав при этом, что фразу следует записать, пусть потомство знает, красивая фраза, как в романе...
— Хорошо сказали, — заметил Кулябко, будто услыхав затаенные мысли Богрова, — как словно в драматическом произведении, типа Ибсена или Островского...
Богров не сдержал усмешки:
— Совершенно разные авторы.
«Пойдет на дело, — убедился лишний раз Кулябко; про Ибсена и Островского сказал намеренно, прекрасно знал театр, но как человека проверить, не подставляясь ему? Никак не проверишь; стоит дурака сыграть — собеседник вмиг откроется, это ведь такой стереотип родился: раз полицейский, — значит, дуборыл и неуч, мятущуюся душу интеллигента не поймет! Не понимай мы вашу душу, Дмитрий Григорьевич, не удержали бы империю в девятьсот пятом, дали б растащить, под обломками б задохнулись, раздавленные... А ты брезгуй и сожалей, сожалей и брезгуй, я перенесу, я все перенесу, милейший, оттого, что учен выдержке и математике, фигуру черчу в уме, без циркуля, а все равно на прочность выверена, и в этой фигуре за основание взято твое честолюбие, лапа».
— Ну, тут я — пас, — вздохнул Кулябко, — тут вы меня на лопатки. Теперь вопрос по делу, Дмитрий Григорьевич... Муравьев, он же Бизюков, боевик из Коломны, убивший полицейского, не пересекался с вами?
— Коломна? Это под Москвою?
— Именно.
— Вряд ли. Каков из себя?
— Нервное, интеллигентное лицо, хотя сам рабочий (снова проверил, дрогнет ли Богров, выявит свое внутреннее несогласие с такого рода противопоставлением, неприемлемым для революционера, или же пропустит мимо слуха как человек
— Такого я не знаю, Николай Николаевич.
— К вам домой он не наведывался?
— Наверняка нет.
— А в ваше отсутствие? У него, говорят, есть ваш адрес. Не от Николая ли Яковлевича?
— Мне это легко выяснить.
— Сделайте милость... А пока напишите-ка мне рапорт, надо подстраховать себя, этого самого Муравьева-Бизюкова московская охрана ведет, полковник Заварзин, я вам про него говорил — акула, челюсти — автоматы, схарчит любого, кто на пути, и костей не выплюнет...
Богров знал, что Заварзина остро не любят как в столице, так и на местах, но сделать ничего не могут, имеет
— Что надо написать, Николай Николаевич? — спросил Богров.
— Что-то связанное с угрозою террора... На ваше усмотрение... Муравьев в бегах, скрывается под фамилией Бизюков, истинное свое имя никому не открывает... Заварзин про Бизюкова ничего не знает... Заварзин подозревает его, а мы на стол не подозрение, но факты...
— Скрывается — в связи с террором против полицейского чина?
— Темное дело. И уголовщину можно вертеть, и политику... Пофантазируйте, я ж, говоря честно, у вас порою учусь изобретательности мысли, Дмитрий Григорьевич...
Богров отошел к столу, открыл папку с листами плотной бумаги, вывел каллиграфически:
Полковнику Кулябко
сотрудника «Аленский»
Вчера на Крещатике я встретился с боевиком-эсером Бизюковым, известным в кругах московской организации социалистов-революционеров под фамилией Муравьев. Он рассказал мне, что живет здесь на нелегальном положении, ищет связи для «интересного дела», просил дать надежную квартиру под складирование оружия. Я спросил его, отчего он обращается с такого рода чрезвычайным делом столь неконспиративно, на что Муравьев ответил, будто имеет обо мне сведения из Парижа от людей, связанных с цекистами, высоко обо мне отзывающихся. Договорились, что он выйдет ко мне на связь, зайдя поздно вечером домой через черный ход, сказав дворнику Рыбину условное слово: «К молодому барину с правоведческого факультета на коллоквиум».
Кулябко пробежал текст, изумленно покачал головою:
— Аппетитно, лихо, браво! Добавьте только следующее: «Муравьев сообщил мне, что, вероятно,
— «Существо дела» — слишком уж наш термин, Николай Николаевич, уши торчат, я найду что-либо поинтереснее, согласны?
«Мавры должны исчезнуть»
— Но ни о чем не спрашивай до поры, — повторил Кирич, пропуская Муравьева во двор богровского дома. — До поры, Бизюк, до поры. Я всегда про тебя помню, твой голод словно свой ощущаю, твоей жаждою мне горло рвет сушью...
— Не пой, — отрезал Муравьев. — Сказал — и будет. Я тебя в нашем дружестве тоже ни разу не подводил.
...Дворник богровского дома, выслушав слова про «коллоквиум с правоведческого факультета» (молодой барин велел таких пускать), ответил, что Дмитрия Григорьевича нет и скоро не будет, гостит у родителя в поместье.
Кирич изменился в лице:
— Когда отбыл?
— Да уж как с неделю.
— Но он назначил на сегодня, милейший, на девять часов вечера, мы б не пришли без приглашения, не правда ли, Бизюков?
— Бесспорно.
— Слышь, — не унимался Кирич, — быть может, ты неправду говоришь?
— Мне за неправду денег бы не платили... Сказал — нету его, значит, так и есть!
...По дороге на новую квартиру Муравьева, снятую на деньги Кирича в то время, когда он, по указанию Кулябко, встречи со своим подопечным прекратил, «благодетель» ярился и мотал головою:
— Вот тебе и симпатик справедливого дела, вот тебе и «товарищ»! Когда понадобилась помощь — он в кусты, в родителево имение!
— Ты мне объясни, какая помощь от него потребна? Без него не обойдемся?
— «Без него, без него»! — передразнил Кирич. — Обойдемся, да кровью расплатимся! А наша жертва должна быть бескровной, оттого что на божье дело будет обращена, во благо сирых и убогих! Во благо вдов и младенцев! Я не политик, я — божий человек, я его символу служу, а символ есть понимание своей преходящей малости, которая родится из страха перед смертью!
— Повело, — вздохнул Муравьев. — Когда остановишься? Я ж с тобою как впотьмах хожу, ни черта не понимаю!
— Ну и чувырло, коли не понимаешь! Царь приезжает, газеты надо читать, вся полиция будет его охранять, не до банков, а мы — тут как тут! Понял?
— С того бы и начал. А что твой Богров должен сделать?
— Анархист он, ясно? Интернационалист или коммунист, черт их там всех поймет, но — богатый, а потому — легко нашей работе помогает, что другим в страх — ему с руки! Билеты взять на поезд, экипаж нанять, грим купить, парик у актерки какой в кабарете выпросить — его была б работа, я с ним заранее оговорил, чтоб тебя зазря не светить до поры! Сказал: «Приходи двадцать второго, в девять, обсудим детали!» Обсудили, ничего себе, а?!
— Да ты не кипятись, завтра может приедет, всяко бывает, глядишь, дорогу в поместье разбило, дожди шли, не кипятись, Владик...
Кирич вдруг остановился, ухватил Муравьева своими длинными костистыми пальцами за ладонь:
— Бизюк, а ежели он заложил меня?! А коли он — охранник? Про него ж все знают: анархист, помогает революционерам, а он свободно по городу ходит и в отцовом поместье рыбу удит! Бизюк, Бизюк, пропал я, Бизюк!
— Да что ты, право, паникуешь зазря! — ответил Муравьев, почувствовав, как руки его сделались такими же ледяными и зыбкими, как у Кирича. Обернувшись, он, к ужасу своему, увидел человека в котелке, отвернувшегося сразу же, как только приметил взгляд Муравьева. — Топает, — шепотом сказал Муравьев, — давай в проходной!
Кирич оборотился, заметил филера в шляпе, ахнул по-детски, побежал.
Муравьев кинулся следом; свернули в большой двор, бросились в парадное, взбежали по лестнице, — по счастью, чердачная дверь была открыта; забившись в пыльный, теплый угол под крышей, Кирич спросил:
— Браунинг где?
— Дома под половицей...
— Теперь без оружия не выходи, Бизюк, влипли мы с тобою, вот что такое доверчивость проклятая, никому нельзя в наше время душу открывать, никому!
— Чего ж мне открылся?
— Ты — брат мне, кому, как не тебе, сердце отдать? Думаешь, не чувствую, что и ты за меня смерть готов принять?
...Спустились с чердака ночью; того, в шляпе, не было уже (филера Кулябко не отправлял, снова выручил Асланов-старший); пришли к Муравьеву в третьем часу, достали бутыль, огурцы, сахарные полтавские помидоры; выпили сладко; Кирича, как всегда, понесло:
— Бизюк, Бизюк, лови каждый миг жизни, даже такой ужасной, как наша, мы ведь есть до тех пор, пока не состоялись как подвижники нашего дела; потом мы станем символами, то есть памятью... Да, да, ты меня слушай, я говорю истину! Стоит чему состояться — и нет его живым, зато — вечность! Юстиниан тем памятен, что при нем уж не было римлян, а ведь как сотрясали мир! Сколько веков владычествовали?! Думаешь, долго еще пребудут живыми немцы, русские, итальянцы, греки? Тьфу! Миг! Пять, шесть столетий, и нету! Египетские звездочеты свое небо смотрели, нет теперь такого, теперь Лапласово, но и ему время отсчитано, новые родятся миры, и будут ими заниматься неведомые нам с тобою люди. Рафаэль свое доживает, канет в беспамятство; Баха забудут, когда новую веру создадут; не забудут лишь бунтарей