18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлиан Семенов – Горение. Книга 2 (страница 40)

18

Домой Витте пришел довольный, проиграл дочери в винт два рубля, выпил полстакана настойки валерианового корня и уснул — легко и быстро.

Его Императорское Величество. — Кому угодно высказаться?

Граф С. Ю. Витте. — Позвольте мне, Ваше Императорское Величество, возвратиться к вопросу, возбужденному князем Оболенским. Я нахожу, что выставленный князем принцип очень важен. Когда Дума отклоняет вопрос, он остается без последствий, иначе дело поступает в Государственный совет, которому также предоставляется принять или не принять проект. Если Государственный совет ее принимает, то дело до Государя Императора не доходит. Такой порядок существует везде на Западе. Между тем мнение князя Оболенского очень важно. Нельзя, действительно, все заимствовать от Запада. Следует помнить, что Государственный совет — учреждение аристократическое, крестьяне в его состав не войдут. Им открыт доступ только в Государственную думу. Они и смотрят на Думу так: найдем через нее доступ к царю, найдем управу. Какая же будет психология крестьян? Скажут, думали, что будет доступ, а между тем чиновники отдалили нас от государя.

В. Н. Коковцов. — Нам говорят о крестьянах... Почему, однако, говорить об одних крестьянах? Намечаемый путь уничтожает Государственный совет и сводит к управлению страной одною палатою! В случае принятия предложения графа Сергея Юльевича, — задержки больше не будет. То, что ныне предлагается, уничтожает Государственный совет и знаменует переход к одной палате.

Граф С. Ю. Витте. — Я желаю сказать лишь то, что если ввести положение, по которому верхняя палата может отделить народ от монарха, то это есть известный урон. Я вовсе не поддерживаю князя Оболенского, но не желаю, чтобы народ сказал, что он отдален от царя. Напрасно относиться с пренебрежением к психологии общества, а особенно крестьян, где вся психология: «Бог и царь!»

Барон Ю. А. Икскуль. — Граф Витте скова проектирует отдать законодательство в руки толпы. Между тем для этого дела требуется устойчивость, необходимо поставить Государственный совет в качестве учреждения, ограждающего Ваше Императорское Величество. Иначе лучше совсем упразднить Государственный совет.

П. Н. Дурново. — Если будем, подобно графу Витте, считаться с отдельными сословиями, мы впадем в ошибку.

Граф С. Ю. Витте. — Я предлагаю пополнить проект только тем, чтобы об отклоненных предложениях доводилось до сведения Государя Императора.

В. В. Верховский. — Странно писать в законе о том факте, чтобы не делать секрета от Государя Императора. Ваше императорское величество всегда можете потребовать всякие сведения. Но помещать об этом особое постановление было бы странно...

П. Н. Дурново. — Постановления о доведении до высочайшего сведения не должны быть вносимы в законодательные акты.

Его Императорское Величество. — Оставить, как в проекте. Далее...

24

Попов пил тяжело, не хмелел, только глаза его начинали высвечиваться изнутри какой-то жалостливой прозрачностью. Серебряные часы Павла Буре лежали на столе с открытой крышкой; было уже девять сорок. В охрану надлежало вернуться через пятьдесят минут — Сушков к этому времени должен все подготовить. Попов с трудом сдерживал себя — хотелось подняться, сунуть Леопольду Ероховскому кредитный билет, насладиться его унижением и, не дав руки, бежать к себе: уж он-то знает своих молодцов, уж он-то знает Павла Робертовича. Объяснять ему, правду про Стефу открыть — нельзя, никому нельзя, самому себе кто петлю накидывает? Грозить можно и намекать, на операцию намекать, а им, костоломам, не до операций, особливо если хлебного примут, здоровы водку жрать, сукины дети. Но и уйти сейчас невозможно, потому что Ероховский расходится трудно, необходимо слушать его умности, жалобы на собратьев, на власть, которая не может обеспечить, на дороговизну (хотя от предложенных за услуги денег отказался: «Искусство нуждается в правопорядке — только поэтому я вам помогаю. Анархии театр не надобен, черни угодны непрофессиональные балаганы на площадях»). Пьет он тоже хорошо, но, видимо, последнее допивает: агентура сообщила, что Ероховский начинает закладывать с утра, поправляется портвейном, страдает, ждет обеда, чтобы со щами пропустить стакашку, тогда только расходится, начинает каламбурить, записывает что-то в блокнотик, потом — и чем дальше, тем быстрее — скисает, норовит поспать, но спит плохо, тревожно и с вечера пьет чуть не до рассвета — так долго не выдержит, так можно года два продержаться, а он уж полтора разменял.

Попов нетерпеливо присматривался к Ероховскому, но нетерпение он умел скрывать за небрежной заинтересованностью, похохатывал добродушно, когда Ероховский громил имперские порядки, заботливо предупреждал сдерживаться в откровениях с малознакомыми людьми, особенно левых убеждений: «Нам же потом напишут, а мне вас защищай!»

— Вы мне скажете, где теперь Стефа? — спросил Ероховский. — Я бы ее навестил, паспорт мне позавчера выдали... В Кракове актрисуля?

— Рядом с Краковом. В Татрах, — ответил Попов. — В санатории... Вы, наверное, проходились, а, пан Леопольд? Мне говорили, что все актрисы должны непременно отдаться либо режиссеру, либо драматургу, без этого, рассказывают, в вашем мире невозможно...

— Если бы, Игорь Васильевич, если бы...

— Коли б она была вашей, не стали б ее уговаривать за границу бежать?

— Конечно, нет.

— И моей бы просьбе отказали?

— Отказал бы.

— А где же общечеловеческая гуманность? Где подвижничество?

— В охранном отделении, — ответил Ероховский. — Жандармы этими вопросами занимаются и учат общество, как следует понимать истинную гуманность.

— Слушайте, а к вам товарищи не подваливали еще, пан Леопольд? Не просили написать что-нибудь эдакое про Красное воскресенье, про «Потемкина», про ту же Лодзь?

— Соглашаться?

— Непременно. Это было бы восхитительно, мы бы с вами Петербургу нос утерли: у них был вождь рабочих — Гапон, а у нас выразитель рабочих чаяний — Ероховский.

— А потом бы как Татарова — ножом в шею.

— Так ведь Татаров двурушник, он и вашим и нашим. Слушайте, пан Леопольд, я хочу предложить вам эксперимент...

— Повесить кого-нибудь?

Попов заколыхался, забулькал, чокнулся с Ероховским, медленно выцедил, понюхал корочку, закусывать не стал.

— Хотите посмотреть, как вешают? Я устрою.

— Не хочу.

— Отчего?

— Запью.

— Да вы и так пьете втемную.

— Я в открытую пью, Игорь Васильевич, про того, кто пьет втемную, говорят: «Он и капли в рот не берет». Скажите мне правду, полковник, как на духу скажите: спасти империю сможете или все покатилось? Скажите честно: есть надежда, или пора направлять стопы в Париж, пока здесь резать не начали — всех под один гребень?

— С чего это вы?

— Да с того, что я по городу хожу, а не езжу на дутиках, как вы. С того, что ем и пью в открытых местах, где люди говорят, а не на тайных квартирах, где отставной жандарм прислуживает. Оттого, что я в театре за кулисами работаю, а не в ложе бенуара сижу, — все оттого, Игорь Васильевич...

— А я еще к тому же читаю сводки, пан Леопольд, в которых записаны разговоры подстрекателей революции, и я в курсе их планов, знаю, где у них склады оружия и литературы, а ведь ничего — спокоен. Пусть шумят, пусть кулаками машут. Больше машешь — скорей устанешь. Да и зрителям надоест: в театр ходят для того, чтобы дождаться момента, когда ружье выстрелит. А если не пальнет? Да пропади пропадом такой театр, тьфу на него! Недовольны? А дальше что?

— А дальше вся вера вытравится, вот что...

Попов приблизился к Ероховскому и, разозлившись, медленно ответил:

— А плевать на веру! Плевать, пан Леопольд! Важно держать в руках, важно знать, важно, чтобы порядок был, чтобы боялись... Вера... Для этого церкви есть и костелы, чтобы верою заниматься, не наше это дело — вера... Наше дело — правопорядок...

Он удовлетворился впечатлением, которое произвели его слова, и достал из кармана пачку фотографических портретов, бросил на стол.

— Постарайтесь-ка воспроизвести ваш разговор с пани Стефой об ее зеленоглазом рыцаре...

— Я не умею воспроизводить, Игорь Васильевич... Вы же принесли фотографические картонки, давайте я погляжу. Вы меня об этом хотите просить?

— Именно об этом, пан Леопольд, — ответил Попов и разбросал портреты Ганецкого, Пилсудского, Дзержинского, Варшавского, Уншлихта, Василевского, почти всех, словом, эсдеков и социалистов; анархистов и максималистов в расчет не брал.

Ероховский заинтересованно разглядывал лица, особенно долго изучал глаза.

— Выразительные персоны, — заметил он. — Каждый индивидуален.

Попов сыграл: взяв фотографический портрет Василевского, написал карандашом на обороте: «Этот — искомый». И расписался. Протянул карандаш Ероховскому. Тот карандаш взял, отложил портреты Пилсудского, Ганецкого и Дзержинского, тронул их пальцами, будто спирит какой, впился глазами, замер...

Попов осторожно посмотрел на часы: десять двадцать. Надо ехать. Как можно скорее. Там должно быть все в порядке. Они не посмеют переступить. А если? Он представил себе Стефанию вместе с Павлом Робертовичем, и темное животное желание родилось в нем. Но это было мгновение, потом он вспомнил, какая Стефа была веселая, когда началась их связь, какая она была ласковая и как умны были ее странные, какие-то шальные разговоры за кофе, когда она сидела строгая, причесанная перед тем, как попрощаться и уйти на репетицию.