Юлиан Семенов – Горение. Книга 2 (страница 40)
Домой Витте пришел довольный, проиграл дочери в винт два рубля, выпил полстакана настойки валерианового корня и уснул — легко и быстро.
24
Попов пил тяжело, не хмелел, только глаза его начинали высвечиваться изнутри какой-то жалостливой прозрачностью. Серебряные часы Павла Буре лежали на столе с открытой крышкой; было уже девять сорок. В охрану надлежало вернуться через пятьдесят минут — Сушков к этому времени должен все
Попов нетерпеливо присматривался к Ероховскому, но нетерпение он умел скрывать за небрежной заинтересованностью, похохатывал добродушно, когда Ероховский громил имперские порядки, заботливо предупреждал сдерживаться в откровениях с малознакомыми людьми, особенно левых убеждений: «Нам же потом напишут, а мне вас защищай!»
— Вы мне скажете, где теперь Стефа? — спросил Ероховский. — Я бы ее навестил, паспорт мне позавчера выдали... В Кракове актрисуля?
— Рядом с Краковом. В Татрах, — ответил Попов. — В санатории... Вы, наверное,
— Если бы, Игорь Васильевич, если бы...
— Коли б она была вашей, не стали б ее уговаривать за границу бежать?
— Конечно, нет.
— И моей бы просьбе отказали?
— Отказал бы.
— А где же общечеловеческая гуманность? Где подвижничество?
— В охранном отделении, — ответил Ероховский. — Жандармы этими вопросами занимаются и учат общество, как следует понимать истинную гуманность.
— Слушайте, а к вам
— Соглашаться?
— Непременно. Это было бы восхитительно, мы бы с вами Петербургу нос утерли: у них был вождь рабочих — Гапон, а у нас выразитель рабочих чаяний — Ероховский.
— А потом бы как Татарова — ножом в шею.
— Так ведь Татаров двурушник, он и вашим и нашим. Слушайте, пан Леопольд, я хочу предложить вам эксперимент...
— Повесить кого-нибудь?
Попов заколыхался, забулькал, чокнулся с Ероховским, медленно выцедил, понюхал корочку, закусывать не стал.
— Хотите посмотреть, как вешают? Я устрою.
— Не хочу.
— Отчего?
— Запью.
— Да вы и так пьете втемную.
— Я в открытую пью, Игорь Васильевич, про того, кто пьет втемную, говорят: «Он и капли в рот не берет». Скажите мне правду, полковник, как на духу скажите: спасти империю сможете или все покатилось? Скажите честно: есть надежда, или пора направлять стопы в Париж, пока здесь резать не начали — всех под один гребень?
— С чего это вы?
— Да с того, что я по городу хожу, а не езжу на дутиках, как вы. С того, что ем и пью в открытых местах, где люди
— А я еще к тому же читаю сводки, пан Леопольд, в которых записаны разговоры подстрекателей революции, и я в курсе их планов, знаю, где у них склады оружия и литературы, а ведь ничего — спокоен. Пусть шумят, пусть кулаками машут. Больше машешь — скорей устанешь. Да и зрителям надоест: в театр ходят для того, чтобы дождаться момента, когда ружье выстрелит. А если не пальнет? Да пропади пропадом такой театр, тьфу на него! Недовольны? А дальше что?
— А дальше вся вера вытравится, вот что...
Попов приблизился к Ероховскому и, разозлившись, медленно ответил:
— А плевать на веру! Плевать, пан Леопольд! Важно держать в руках, важно знать, важно, чтобы порядок был, чтобы боялись... Вера... Для этого церкви есть и костелы, чтобы верою заниматься, не наше это дело — вера... Наше дело — правопорядок...
Он удовлетворился впечатлением, которое произвели его слова, и достал из кармана пачку фотографических портретов, бросил на стол.
— Постарайтесь-ка воспроизвести ваш разговор с пани Стефой об ее зеленоглазом рыцаре...
— Я не умею воспроизводить, Игорь Васильевич... Вы же принесли фотографические картонки, давайте я погляжу. Вы меня об этом хотите просить?
— Именно об этом, пан Леопольд, — ответил Попов и разбросал портреты Ганецкого, Пилсудского, Дзержинского, Варшавского, Уншлихта, Василевского, почти всех, словом, эсдеков и социалистов; анархистов и максималистов в расчет не брал.
Ероховский заинтересованно разглядывал лица, особенно долго изучал глаза.
— Выразительные персоны, — заметил он. — Каждый индивидуален.
Попов сыграл: взяв фотографический портрет Василевского, написал карандашом на обороте: «Этот — искомый». И расписался. Протянул карандаш Ероховскому. Тот карандаш взял, отложил портреты Пилсудского, Ганецкого и Дзержинского, тронул их пальцами, будто спирит какой, впился глазами, замер...
Попов осторожно посмотрел на часы: десять двадцать. Надо ехать. Как можно скорее. Там должно быть все в порядке. Они не посмеют переступить. А если? Он представил себе Стефанию вместе с Павлом Робертовичем, и темное животное желание родилось в нем. Но это было мгновение, потом он вспомнил, какая Стефа была веселая, когда началась их связь, какая она была ласковая и как умны были ее странные, какие-то шальные разговоры за кофе, когда она сидела строгая, причесанная перед тем, как попрощаться и уйти на репетицию.