Юлиан Семенов – Горение. Книга 2 (страница 14)
А потом было Красное воскресенье (Милюков совестился называть этот день «кровавым» — слишком уж эмоционально, надобно готовиться к парламентаризму, а там, в парламенте, следует избегать эпитетов), новый курс лекций в Америке, возвращение в Париж, создание группы «конституционных демократов», которых сразу же — по новой страсти к сокращениям — обозвали кадетами; правые, из «Союза русского народа», называли, впрочем, обиднее — «кадюки», для тех страшнее европейского парламента ничего нет, тем — только б по-старому, «как раньше», как при покойном императоре, при том не поговоришь!
И вот сейчас звонят от председателя совета министров Витте, звонят и справляются, не согласился бы он, Милюков, пожаловать на переговоры в Зимний дворец.
«Слово «переговоры» употреблено не было, — поправил себя Милюков. — Не надо забегать. Переговоры будут».
Он вернулся к рабочему столу, потянулся рукою к телефонному аппарату и вдруг близко и явственно увидел лицо Ленина. Впервые они встретились в Лондоне — лидер большевиков пригласил его к себе. Милюков чувствовал себя скованно в крошечной комнате Ленина, его тяготил дух спартанства и тюремной, камерной, что ли, аккуратности. Ленин слушал Милюкова внимательно, взглядывал быстро,
...Милюков назвал телефонной барышне номер, услышал голос протоколиста Витте и сказал:
— Я обсудил предложение председателя совета министров с моими коллегами. Я буду завтра в семь часов в Зимнем дворце, Григорий Федорович.
— Вас встретят у входа, — уколол секретарь. — Встретят и проведут к его высокопревосходительству.
Милюков положил трубку и подумал: «Неужели, если просить, а не требовать, всегда на «встретят и проведут» будешь натыкаться? Неужто нельзя миром? Неужели побеждает требующий?»
Его обидела заметка в одной из газет: «Как политик Милюков сделан не из того материала, слишком привержен компромиссу, другое дело — историк, исследователь национального характера...»
Милюков подумал тогда: «А что плохого в компромиссе? Он угоден политике. Да, мы готовы на компромисс — с умным чиновником, с Витте, например. Отчего нет? Однако же на каких условиях? Дайте закон, дайте писаное право, уважайте это право, вами же данное, — столкуемся. Отмените волостных держиморд, разрешите выборные муниципалитеты, то есть первичные ячейки демократии, отмените сословные ограничения — сговоримся тогда по остальным пропозициям. «Не тот материал» для политика... Что этот щелкопер в русском характере понимает? Как объяснить ему, что «терпение» — особый смысл для низов, «правление» — особый ряд для верховной власти, а «государев закон» не уважает ни тот, кто издает его, ни те, для кого он писан... Как же в такой стране — и без компромисса? Да, и с царем компромисс! А как же иначе? Без него анархия так разыграется, что все сметет, пустыня останется. В народе сильны царистские настроения, разве можно забывать об этом? Надо сдвинуть воз с места. Под гору сам покатится, наберет скорость. А что такое скорость? Конституция, просвещенная монархия — на этом этапе правовое государство, о большем-то и мечтать сейчас нельзя... Какой социализм в России?! Столетия его ждать — и то не дождешься...»
...Милюков посмотрел манжеты: чисты ли, — словно бы идти к Витте сейчас, а не завтра. Понял —
«Если не смогу склонить богов, двину Ахерон, адскую реку», — вспомнилось изречение древних. Именно он, Милюков, ввел в газетный обиход упоминание об Ахероне — реке революции. Цензура «Ахерон» выбросить не смела — греческий, а дошлому читателю все понятно, выучен либерал искать правду, словно блоху, между строк, интеллигент на тонкий намек дока — другой-то нации человек голову сломит и в толк не возьмет, а наш сразу очками зыркает и бороду поглаживает — готов к дискуссии...
«Если Витте окажется несговорчивым, если он станет медлить с конституцией, я двину против него Ахерон, — ясно подумал Милюков и подивился, что даже с самим собою, в мыслях, он определил социал-демократов мифической, подцензурной рекою. — Витте и дворец надо пугать угрозою революции,
Милюков споткнулся даже, усмехнулся, покачал головою.
Шаг за шагом к свободе. Любая революция гибельна для России — произнес медленно, чуть ли не по слогам, снова про себя: «А ведь такое на людях не скажешь, заклеймят принадлежностью к дворцовой камарилье, «треповцем» ославят. Господи, и отчего ж ты так несчастна, милая моему сердцу родина?!»
8
Ленин проснулся затемно еще; за окном вагона шел снег — мягкий, не январский, а мартовский скорее, — он залепил стекло, и в купе от этого было еще темнее. Поезд тащился медленно, подолгу стоял на маленьких станциях: движение по Николаевской дороге после московского восстания еще не наладилось, поэтому и пассажиров было немного; в купе второго класса вместе с Лениным ехал штабс-капитан, страдавший от флюса.
Проводник крикливо предложил чай, распахнув по-тюремному дверь, не предупредил даже стуком, убежал, не дослушавши толком.
— Вот до чего дошли, а? — вздохнул штабс-капитан. — Анархия всегда начинается с забвения вежливости... Как думаете, сода у него есть?
— Видимо.
Штабс-капитан накинул мятый френч на чесучовую, китайского, кажется, пошива рубашку, вышел в коридор, крикнул:
— Человек! Пст! Челаэк! Живо!
Ленин прижался лбом к стеклу, закрыл глаза и сразу же вспомнил Пресню. Иван водил его по улицам утром, когда были прохожие, — не так заметны в толпе. Ленин, впрочем, мастерски изменил внешность, ушанку натягивал чуть не на глаза, щеки не брил, заросли жесткой рыжеватой щетиной — ни дать ни взять мастеровой.
Ленин просил отвести его к дому Шмита, долго разглядывал переулок, рваные выщербины на стенах домов — следы пуль и снарядов, — потом спросил:
— Вы не озадачивали себя вопросом: при каких условиях можно было победить?
— Если бы поддержал Питер, — сразу же ответил Иван и резко подернул плечами: после того, как во время митинга украли револьвер, носил теперь два, рукава поэтому были как у извозчика — закрывали пальцы, а сейчас, сопровождая постоянно Ленина, набил карманы патронами, пальто «стекало» вниз. — Если бы путиловцы смогли остановить семеновцев. Если бы у нас были пулеметы. Если бы штаб действовал, а не говорил.
— Словом, — заключил Ленин, — восстание — это наука, а науке этой мы не были учены. Так?
— Именно.
— Зачем сразу соглашаетесь? Спорьте!
— Было б с чем... Нас хлебом не корми — дай поспорить...
— Это верно, — согласился Ленин. — В маниловском прожектерстве — главная наша беда. Намечать, согласовывать, предполагать — обожаем. А наука — вещь строгая, мы в нее трудно влазим: размах, великая нация, огромная страна, порядка никогда не было, все от чувства норовили, порыв, понимаете ли... А как до дела — «не нужно было браться за оружие», не надо отталкивать либералов...
— Да, Георгий Валентинович, видно, в Швейцарии засиделся...
— Мы тоже не в Перми жили, — заметил Ленин. — В эмиграции как раз изнываешь от отсутствия практической работы...
— В чем тогда дело?
Ленин промолчал, пожал плечами: до сих пор чувствовал в себе какое-то особое, щемящее отношение к Плеханову, вмещавшееся, видимо, в одно слово, бесконечно, с детства, дорогое ему, —
...По вагонному коридору загрохотали сапожищи — жандармы, их можно определить сразу по всепозволенности походки, топают и сопят, словно в атаку поднялись. В дверь, однако, постучали вежливо.