18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлиан Семенов – Горение. Книга 1 (страница 79)

18

Жму руку, Роза.

Ответ Дзержинский написал сразу же:

Дорогой товарищ!

Спасибо за обещание освободить меня от текучки. Добрыми намерениями вымощена дорога в ад — я тебе не верю. Со «Штыком» (запасная кличка «Офицер») я постоянно встречаюсь — очень славный и открытый человек: знает по-настоящему толк в деле.

По поводу твоей просьбы. Я, подобно тебе, веду хронологическую таблицу событий, которые нельзя позволить забыть потомкам. Не убежден, что мой конспект может открыть тебе что-то новое: твои статьи в нашей печати не только фиксируют сегодняшние события, но — подчас — поразительно точно угадывают события завтрашние. Тем не менее, готов выполнить твою просьбу. Начну отсчет с февраля 1904, с начала русско-японской кампании. Через полторы недели после начала войны мы, как помнишь, провели огромную рабочую демонстрацию на Маршалковской. Полиция, раненые, арестованные. (Ты славно написала об этом.) 14 марта — новая массовая демонстрация рабочих, проводили вместе с рядовыми пэпээсами. В марте устроило демонстрацию движение «за реальную политику» (не тебе говорить — по форме оппозиционное, по существу сволочное, мерзкое, буржуазно-соглашательское), однако факт есть факт, а нам факты замалчивать негоже. 27 апреля — защита типографии на Чистой (спасибо за листовку о Марцыне Каспшаке), на следующий день стачка каменщиков, все строительные работы в Варшаве замерли; через три дня громадные первомайские демонстрации на Новом Свете, аллеях Уяздовских, на Банковой площади. (Хорошо бы расширить твое выступление об этом — в свете нового времени.) Через два дня пэпээсовская студенческая молодежь, правого уклона, смешавшись с национально-демократической, вышла с требованием провозглашения конституции 1793 года (Что может быть страшнее националистической слепоты?!). Июнь-июль — демонстрации рабочих, сильное антимобилизационное движение в рабочих кварталах. Семьи не намерены отдавать кормильцев в царскую армию, они не хотят получать похоронки из Маньчжурии. (Твоя прокламация об этом издана невероятным тиражом — 25000!!!) Через два дня после того, как Егор Сазонов убил министра фон Плеве, на Маршалковскую вышли тысячи наших и ППС с пением «Варшавянки». В августе — повсеместные демонстрации против военно-полевого суда над незабвенным Марцыном Каспшаком, стычки с полицией, всеобщая стачка строителей. (Я очень жду, что ты напишешь большую статью о Марцыне.) В сентябре — демонстрации, организованные нами и левыми пэпээсами против еврейских погромов; огромные процессии во время суда над Каспшаком. В ноябре наши либералы вручили Дурново «записку» с пожеланием либеральных реформ; через день — вооруженная демонстрация наших и ППС. Потом — известная тебе история с провокацией правых папуасов, которые не могли спокойно относиться к контактам между рядовыми ППС и нами: черный день их демонстрации 13 ноября, трупы на улицах, траур в сердце. В декабре — всеобщая студенческая демонстрация в защиту Егора Сазонова; вылилось это шествие в массовое выступление, которое мы поддержали. Еще раз спасибо за твою прокламацию об этом — Сазонов честный человек, жаль, что такие погибают по милости эсеровских вождей. В этом году, в 1905, сразу после молебнов и елок повсюду расклеен царский рескрипт, запрещающий в Варшаве и Лодзи любые собрания, демонстрации, митинги. Сейчас готовим стачки и митинги — несмотря на угрозы. Я намеренно выделил Варшаву: столица — зеркало, в ней все видно. Об остальном допишу оттуда — завтра снова отправляюсь в Край, не забывай газету, пиши и заставляй писать товарищей постоянно.

Жму руку, твой Юзеф.

Потом Дзержинский цепко и споро просмотрел остальную корреспонденцию, сделал вырезки; он вел досье каждый день, не доверяя эту работу — пока бывал в Кракове — никому; сел за материал в номер; обхватив лоб узкой, сильной ладонью левой руки, замер над листом бумаги; несколько раз заглянул в русско-польский словарь — надо было перевести Ленина, его статья только что пришла из Швейцарии.

Закончив перевод, позвал пана Норовского: старик любил слушать, как Юзеф читает — будто декламирует поэзию в новой, модной в Италии манере футуристов-анархистов — рублено, сжато, резко.

Падение Порт-Артура подводит один из величайших исторических итогов тем преступлениям царизма, которые начали обнаруживаться с самого начала войны... Генералы и полководцы оказались бездарностями и ничтожествами... Офицерство оказалось необразованным, неразвитым... лишенным тесной связи с солдатами... Без инициативного, сознательного солдата и матроса невозможен успех в современной войне, — читал Дзержинский. — ...Царизм оказался помехой современной организации военного дела...

Связь между военной организацией страны и всем ее экономическим и культурным строем никогда еще не была столь тесной, как в настоящее время...

Русский народ выиграл от поражения самодержавия. Капитуляция Порт-Артура есть пролог капитуляции царизма... Недаром так тревожится самая спокойная и трезвенная европейская буржуазия, которая всей душой сочувствовала бы либеральным уступкам русского самодержавия, но которая пуще огня боится русской революции...

Дзержинский оторвался от переведенного им текста, улыбнулся Норовскому, внимательно слушавшему его, и продолжал:

«Прочно укоренилось мнение, — пишет один из трезвенных органов немецкой буржуазии, — что взрыв революции в России вещь совершенно невозможная... Ссылаются на неподвижность русского крестьянства, на его веру в царя, зависимость от духовенства. Говорят, что крайние элементы среди недовольных представлены лишь маленькой горсткой людей, которые могут устроить путчи... и террористические покушения, но никак не вызвать общее восстание. Широкой массе недовольных, говорят нам, не хватает организации, оружия, а главное — решимости рисковать собой. Русский же интеллигент настроен обыкновенно революционно лишь до тридцати примерно лет, а затем он прекрасно устраивается в уютном гнездышке казенного местечка...» Но теперь, продолжает газета, целый ряд признаков свидетельствует о крупной перемене. «Носителями революционного движения в новейшей истории давно стали крупные города. А в России именно в городах идет брожение... А если последует революционный взрыв, то более чем сомнительно, чтобы с ним сладило самодержавие, ослабленное войной на Дальнем Востоке». Да. Самодержавие ослаблено. В революцию начинают верить самые неверующие. Всеобщая вера в революцию есть уже начало революции. О ее продолжении печется само правительство своей военной авантюрой. О поддержке и расширении серьезного революционного натиска позаботится русский пролетариат.

Дзержинский улыбнулся Норовскому:

— Этот номер «Червоного Штандара» я должен распространить в Варшаве сам. Думаю, скоро мы переберемся туда все и будем издавать нашу газету открыто. Пан Норовский, прошу нафабрить усы — вас будут встречать с песнями!

В тот же день, только поздно уже вечером, Дзержинский попрощался с товарищами, которые провели его к границе, остался один, прислушался: не схваченная еще льдом река шумела, — как тогда, в Сибири, — единым, литым, морозным, мощным шумом.

Дзержинский поставил баул с литературой на землю, сложил руки у рта ковшиком, ухнул выпью: охотник, он умел имитировать крик птиц, гусей наманивал, селезней. Из заиндевелых камышей бесшумно выехала лодка. Человек, стоявший на корме, был мал ростом, но длинным веслом управлял ловко — даже капли ледяной, дымной воды, казалось, стекали бесшумно, а ведь на границе каждый звук громок и страшен.

Дзержинский поставил баул на сиденье, мягко ступил на днище, заваленное сеном; тоненькое тело лодки качнуло; Дзержинский развел руки, чтобы сохранить равновесие. Замер. Прислушался. Все было тихо, только дышал он прерывисто и, как ему казалось, громко, до невозможного громко.

— Садись, Дзержинский, — шепнул контрабандист.

Дзержинский рывком обернулся: имени его не имел права знать никто, кроме членов Главного Правления партии.

Контрабандист отбросил капюшон с лица: на Дзержинского глядели круглые, неподвижные глаза «графа», Анджея Штопаньского. Мальчишка почти совсем не подрос, только лицо стало морщинистым — от ветра, видно; здесь зимние ветры продувные.

— Что, сменил профессию? — спросил Дзержинский и подивился своему шепоту — он был свистящим; так в спектаклях, которые дети на Рождество Христово разыгрывали в Дзержинове, говорили злые волшебники; Феликс всегда плакал, отказывался, хотел быть ангелом.

— Да. Банду разогнал — дармоеды, курвы, нелюди. Теперь революции служу: вашего брата через границу таскаю, дурю пограничников, сучьи их хари!

— Не смей ругаться.

— Тише ты!

— Прости...

— Прости, прости... Палить начнут, тогда узнаешь, как прощения просить.

— Как тебя зовут?

— Анджей. А тебя?

— Дзержинский.

— Дзержинский — имя-то есть?

— Ян.

— Не ври.

— Если ты служишь революции — забудь мою фамилию.

— Что же мне тебя, «господин революционер» называть?

— Называй Яном.

— Ты такой же «Ян», как я — «граф». Пригнись, от тебя луна тень дает.

Лодка ткнулась носом в шуршащие камыши. Анджей повернул весло — лодка стала.

— Сейчас у русских караул меняют, надо ждать.

— Память у тебя хорошая?

— Не жалуюсь...

— Вернешься на тот берег, поедешь в Краков. Найдешь улицу Сташицу, дом три. Спросишь товарища Мечислава. Или Йозефа. Скажешь, что от меня. Передашь, что я просил устроить тебя в рабочую школу на Ляшковской. Они знают. Жить будешь в моей комнате — кровать там есть.