Юлиан Семенов – Горение. Книга 1 (страница 27)
Конферансье попросил проводить «пышку-Иренку» аплодисментами, что публика и сделала.
— А теперь, — продолжал обливавшийся по´том толстяк в канотье, — модный салон фрау Гуммельштайн из Лодзи хочет показать вам, дамы и господа, скромное утреннее платье, которое мы называем «маленькая кофейница». Софочка, прошу! Оркестр!
Грянул оркестр, на сцену вышла Софья Тшедецкая, и движения ее были точно такие же, как у Ирены, но в глазах при этом затаился смех: после того как она начала работать для революции, понятие «необходимость» вошло в ее существо, стало ее якорем, точкой опоры, спасением.
— Скромная парча лишь оттеняет изящность крепа, — продолжал конферансье, — подчеркивая линии талии, переход в б-ю-у-уст. Утром это особенно важно видеть, потому что человечество делится на два вида мужчин: «ночных» и «дневных»!
Софья снова задвигалась по сцене, заученно раскачивая бедрами.
— Слушай еще, — продолжал Матушевский, листая «Тыгодник». — «Вся Польша готовится встретить 492-ю годовщину Грюнвальда, когда было нанесено поражение вечному девизу германцев «дранг нах остен»... Вацлава Собесского вспоминают: „Половина немецких земель лежит на развалинах древних славянских государств“».
— А что? Верно говорил Собесский.
— ППС тебя готова принять в свои объятия.
— Прикажешь замалчивать историю? Ничего и никогда нельзя замолчать, Винценты. Это невыгодно — замалчивать: рано или поздно откроется; замалчивание — одна из форм отчаяния, лжи. А когда человек лжет, он постоянно держит в голове тысячу версий, боится перепутать эти проклятые версии, сфальшивить, брякнуть не то. Ложь порождает страх. Открытость — мать храбрости... Нельзя замалчивать, Винценты, надо уметь объяснять.
— А если необъяснимо?
— Такого не бывает. Все объяснимо. Даже, казалось бы, необъяснимое.
— Как тебе рисунок Каминского?
Дзержинский оторвался от дырочки в фанерной стене, обернулся: на развороте «Тыгодника» была репродукция с картины — улочка бедного района Вильны с городовым — на первом плане.
— Антонин Каминский, да?
— Кажется.
— Именно он. Я помню его по Вильне. Он помогал нам. Славный и талантливый человек. Его бы в нашу газету...
— В какую газету?!
— В нашу, — ответил Дзержинский серьезно. — Разве помечтать нельзя?
Софья Тшедецкая пришла через несколько минут, шепнула Матушевскому:
— Не знаю, как быть с Юзефом.
— Что случилось? — спросил Матушевский. — Ты же сказала, что он может переночевать у тебя. Хвост?
— Хуже, — улыбнулась Софья. — Тетушка. Приехала тетушка из Лодзи. Я думаю, мы устроим Юзефа у Елены.
— Гуровской? — спросил Матушевский.
— Да, — ответила Софья, — вполне надежный товарищ.
— Она одинока? — спросил Дзержинский.
— Пока — да, — ответила Софья.
— То есть?
— Жених есть, а денег нет, — ответила Софья, — так всегда в жизни: когда есть одно, нет другого.
— Товарищи, это невозможно! — резко сказал Дзержинский. — Это никак невозможно!
— Тише, — попросила Софья, — могут услышать. Почему невозможно?
— Потому что вы — свободный человек, и вправе пустить к себе того, кем увлечены, кто приятен вам, упрекнет в этом морализирующий буржуа, вроде здешних, — Дзержинский кивнул на стену, — которые глазами блудят. А если сплетни о том, что я провел ночь на квартире Елены, дойдут до ее жениха?
— Кто он, кстати, Софья? — спросил Матушевский.
— Она скрывает, ты же знаешь, какая она ранимая и скрытная.
— Юзеф, по-моему, это наивное рыцарство, — заметил Матушевский, — ее квартира вне подозрений.
— «Наивное рыцарство», — повторил задумчиво Дзержинский, и что-то такое появилось в его лице, что Софья поняла, отчего Юлия Гольдман (они встречались дважды в Вильне) так давно и нежно любит этого человека с зелеными, длинными глазами и чахоточным румянцем на острых скулах...
— Юзеф прав, — сказала Софья, — я внесла предложение, не продумав его толком, он прав, Винценты, он высоко прав...
— Ох уж эти мне рыцари, — Матушевский покачал головой. — Вы — рыцари, а мне гоняй по Варшаве, ищи второй наган, чтобы отстреливаться — в случае чего?
— Во всех случаях — пригодится, — сказал Дзержинский. — Спасибо за поддержку, Софья.
— Мы нарушаем все правила конспирации, номинальные правила, — задумчиво, словно с самим собою споря, продолжал Матушевский. — Нельзя жить бежавшему из ссылки где попало. Тем более, Юзеф хочет провести заседание Варшавского комитета. А я хвост за собою чувствую, по три конки меняю.
— Между прочим, я тоже последние дни ощущаю, будто за мною кто-то постоянно смотрит, — сказала Софья. — Даже здесь, сейчас.
— Это я смотрел, — улыбчиво шепнул Дзержинский, — здесь же дырочка проверчена.
— Все тот же мокотовский «Франта», — пояснил Матушевский, — наша главная служба конспирации.
Софья подошла к стенке, приложилась глазом к дырочке, обернулась тревожно:
— Винценты, вот он, возле окна — все разошлись, а этот остался.
Матушевский стремительно поднялся и, путаясь в кринолинах, сарафанах и кружевах, стремительно метнулся к стенке, приник к «глазку самообороны».
— Филер.
— Отвернитесь оба, — попросила Софья, — мне надо переодеться. Я возьму его на себя.
Дзержинский подошел к Матушевскому, оттер его плечом, приник к фанерной перегородке и долго рассматривал филера.
— Я никогда не думал, что это так гадко — тайно наблюдать за человеком... Неужели у них не содрогается сердце, когда они рассматривают нас в тюремный глазок?
— У них нет сердца.
— Анатомию забыл, — заметил Дзержинский. — Такого еще не изобретено. Меру ценности человека определяет ранимость сердца.
— Все, — шепнула Софья, — можете оборачиваться. Я запру вас, возьму филера на себя, а когда он отстанет — вернусь. Думаю, Юзефу надо ночевать здесь.
— Тут я умру от одеколонного удушья.
— Мы отворим окно. Сюда никто не подумает сунуться: наша хозяйка поставляет юных модисток подполковнику Шевякову из охранки и его патрону Храмову — невероятные скоты, что жандарм, что мукомол, который поляка иначе как «ляхом» не именует. Ждите.
...Матушевский увидел, как филер сорвался с места, потом, вероятно, вспомнив уроки, вытащил из кармана папиросы, закурил и двинулся следом за Софьей неторопливо, кося глазами по сторонам, но ощущая ее перед собою каким-то особым, собачьим, что ли, чувством...
...Софья Тшедецкая шла по улице рассеянно, спокойно, неторопливо, чувствуя на спине липкие глаза филера.
«Мерзавец, ведь забыл, что я для него государственная преступница, — подумала она, — топать топает, а смотрит, словно на невесту. Хотя нет. Так на невесту не смотрят. Так смотрят на публичную женщину, я же чувствую его липкие, тяжелые глаза на себе. Родители, верно, учили: «Невесту береги, до венца не коснись, лучше сходи на Хмельну, там все легко». Вот ужас-то: разве можно беречь одну женщину тем, что унижаешь другую?»
Возле Сасского сквера она села в пролетку и сказала кучеру:
— На рынок Старого Мяста, где остановить — скажу.
Зеркальце из сумочки она достала скорее из предосторожности — была убеждена, что филер отстал, им на
— На улицу Фоксал, — попросила Софья, чувствуя растущую тревогу, — сверните, пожалуйста, круче.
«Неужели узнали про Дзержинского? — подумала она. — Неужели и там, возле салона, остались их люди? Нет, кажется, там никого не было. Но ведь Винценты говорит, что филеров должно быть двое. Где второй? Я проглядела, когда вышла? Но там ведь никого не было, я бы заметила... Ты бы заметила, — передразнила она себя. — Их учат прятаться, исчезать, менять внешность, таиться. Если б так легко было замечать всех филеров и провокаторов, тогда б революция уж давным-давно грянула».
Филер следовал неотступно — пролетка его шла метрах в двадцати, словно привязанная невидимыми нитями.
«Мне надо во что бы то ни стало уйти, — сказала себе Софья, — они чего-то ждут. Они ищут. Или хотят взять с поличным? У меня нет литературы. Я не жду транспорта. В чем же дело?»
— Побыстрее, пожалуйста, — попросила Софья кучера.