Юлиан Семенов – Горение. Книга 1 (страница 24)
— Придется поверить, — вдруг улыбнулся Дзержинский. — Выхода иного у нас нет. Не в Дегаева же нам играть, а? Да и Николаев — отнюдь не Судейкин: тот пугался, а этот, смотри, улыбается, слушая твои угрозы.
— Он меня фруктовым ножиком резать будет, — хохотнул Николаев. — Ножичек прогнется, он — расейский, в нем стали нет, одна мякоть.
— Хорошо сказано, — заметил Дзержинский. — С болью.
Николаев достал из кармана портмоне, вынул толстую пачку денег: сотенные билеты были перехвачены аккуратной, красно-синей, американской, видно, резиночкой «гумми».
— Возьмите, Юзеф. Возьмите, сколько надо, в Берлине отдадите.
— Спасибо. Но я, к сожалению, в ближайшее время вернуть деньги не смогу, посему вынужден отказаться.
— Да перестаньте вы, право! Думаете, я не понимал, отчего последние дни к столу не садились? Деньги кончились, гордыня, а может, конспирация ваша. А я вас разгадал уж как дней пять. Больно открыто вы «Искру» слушали, больно ликующе — в глазах-то у нас душа живет, разве ее скроешь?
— У вас мельче денег нет? Рублей тринадцать, четырнадцать? Это я мог бы взять с уплатой через месяц, — сказал Дзержинский.
Николаев полез в карман, вытащил смятые ассигнации, пересчитал:
— Только десятками.
— Я возьму двадцать...
— Пойдем, Анатоль, в мое купе, до границы нам ехать и ехать, пока-то еще жандармский контроль придет. — Николаев покачал головой и тихо добавил, глядя на Дзержинского пристальными трезвыми глазами: — Мой компаньон, славный и добрейший Шавецкий, считает, что подряд на дорогу он пробил сидением у столоначальников в губернаторстве. А мне ему сказать неловко, что я губернаторше бриллиантовое колье подарил за двенадцать тысяч.
— Я могу быть спокоен за вашего двоюродного брата? — спросил Дзержинский, кивнув на Сладкопевцева. — Он доедет до Берлина?
— Куда захочет, туда и доедет.
Поезд стал замедлять ход. Николаев протянул руку Дзержинскому, и тот пожал ее, крепко пожал, с верой. Николаев отворил дверь, все же запертую Сладкопевцевым («Когда, черт, успел?»), и кликнул Джона Ивановича.
— Гувернер, — сказал он, — проводите-ка Юзефа до экипажей, неловко барину баул тащить, хоть и маленький. Дурак — не заметит, умный — задумается...
— Райт, — согласился Джон Иванович, подхватив баул. — Правильно.
— Доперло, — снова усмехнулся Николаев, — а я в Москве, на Казанском, приемчик этот оценил, — и он подмигнул Дзержинскому.
Сладкопевцев обнял товарища холодными руками, прижался к нему, смутился, видно, этого своего юношеского порыва, шепнул:
— Если не свидимся, спасибо тебе, Юзеф.
— За что, друг?
— За тебя спасибо, — ответил Сладкопевцев и быстро вышел из купе.
...Напрасно старается ППС представить дело так, будто ее отделяет от немецких или русских социал-демократов отрицание ими права на самоопределение, права стремиться к свободной независимой республике. Не это, а забвение классовой точки зрения, затемнение ее шовинизмом, нарушение единства данной политической борьбы — вот что не позволяет нам видеть в ППС действительно рабочей социал-демократической партии... Распадение России, к которому хочет стремиться ППС в
Ленин.
(В Вильне, куда Дзержинский отправился из Минска, братьев своих и особо близких друзей он — по соображениям конспирации — посещать не стал; остановился на одну лишь ночь в доме бабушки; блаженно «отмокал» в ванной, выспался, изумленно ощущая хрусткий холод туго накрахмаленного белья.
Назавтра он встретил Юлию Гольдман — она была последним человеком из тех, кто видел его в тюрьме накануне ссылки; передал через нее записку сестре Альдоне — та жила в Мицкевичах — с просьбой приехать на несколько дней в Варшаву, побеседовал с двумя членами своего кружка, получил запасные явки в столице Королевства Польского и отправился дальше, к границе, в обличье надменного, уставшего от жизни барина.)
Милостивый государь Иван Иванович!
По агентурным данным («Соловей», «Абрамсон», «Кузя»), в Вильне среди кругов местной социал-демократии идут разговоры о том, что в городе приступил к работе «Переплетчик». Под этим псевдонимом проходил ранее дворянин Феликс Эдмундов Дзержинский, совершивший дерзкий побег из Якутской губернии.
Мною отдано распоряжение усилить агентурную и филерскую работу среди соц.-демократических кружков Вильны с целию установить местопребывание означенного «Переплетчика» и немедленного его заарестования.
Сблаговолите указать, следует ли об этих данных поставить в известность Охранные отделения Варшавы и Ковны?
Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга
ротмистр Ивантеев.
ДЕЛОВАЯ СРОЧНАЯ РОТМИСТРУ ИВАНТЕЕВУ ТОЧКА ИЩИТЕ САМИ ДОКЛАДЫВАЙТЕ МНЕ ЕЖЕДНЕВНО ТОЧКА ВАРШАВУ И КОВНУ ПОКА НЕ ОПОВЕЩАТЬ ТОЧКА ФОН ДЕР ШВАРЦ.
14
Дзержинский выскочил из конки на шумной Маршалковской, нырнул в проходной двор, прошел систему подъездов быстро, словно только час назад был здесь, спустился к Висле, бросил в тугую коричневую воду монету (примета, чтобы вернуться), резко обернулся, пошел в обратном направлении: филеров не было.
Через полчаса он зашел в трактир, спросил чаю и сушек; уперся взглядом в окно: был ему виден маленький флигель, утопавший в зелени, и белые занавески на окнах, и человек в чесучовом пиджаке, который стоял с лотком как раз напротив калитки, но не торговал, а неотрывно смотрел, как и Дзержинский, на тот флигелек, где должна была остановиться Альдона Булгак, урожденная Дзержинская. А когда Альдона вышла, филер лоток прикрыл и медленно
...В сумерках Дзержинский добрался до темной рабочей улицы Смочей; несмотря на то что дождей не было, грязь так и не просыхала здесь; пробираться приходилось вдоль глубокой, смрадной сточной канавы, балансируя по тонкой доске.
Возле казармы, где жили кожевники, Дзержинский перепрыгнул канаву, толкнул дверь, вошел в гниющую жуть подъезда и поднялся на третий этаж. В огромном двухсотметровом помещении «комнаты» рабочих были обозначены простынями; за этими простынями готовили, плакали, пьяно пели, смеялись, читали азбуку, любили друг друга, дрались, укачивали младенцев, латали рубахи, играли в карты, делили хлеб...
Делили хлеб и за простыней у Самбореков; Яна за маленьким столиком не было — сидела жена его, простоволосая, высохшая, с нездорово блестевшими глазами, и трое детей: две девочки-погодки и маленький, похожий на мать, сын, такой же ссохшийся и потому казавшийся больным желтухою.
— Здравствуй, Ванда, — сказал Дзержинский. — День добрый...
— Кто? А-а, это Астроном? Ну, входи, входи, что стал? Боишься костюм попачкать?
— Нет, нет, что ты? Не мешаю?
— Ты уж свое намешал.
— Что?! Ян... там?
— А где ж ему еще-то быть?! Пришел поглядеть, как его дети помирают с голодухи?
— Не надо так громко, Ванда, — попросил Дзержинский, — не надо.
Лицо его постарело в мгновение — так бывает с человеком, если он обладает даром ощущать безысходность случившегося и невозможность помочь делом.
— А чего ж «не надо»?! — женщина теперь не смотрела на Дзержинского, она резала хлеб на тоненькие ломтики и совала в руки детям. — Мне терять нечего! Ян гниет на каторге, а ты, агитатор за хорошую жизнь, в касторе расхаживаешь! А у меня дети гибнут! Барское это занятие — революция! Ты ею и занимайся, тебе небось по карману! Зачем Яна смущал?! Зачем его на погибель отправил?!
Дзержинский снова попросил:
— Ванда, не кричи. Я убежал из ссылки, меня ищут...
— Ты вот убежал! Деньги, значит, есть, чтоб бежать! А Янек не убежит! Янек там сдохнет, в шахте!
Простыня за спиной Дзержинского дрогнула, проскользнул Вацлав, металлист из Мокотова, тихо и зло сказал женщине:
— А ну, помолчи!
Ванда уронила голову на руки, заплакала.
— Пойдем, Астроном, — сказал Вацлав. — На бабьи крики обращать внимание — сердца не хватит. Пошли...
— Погоди.
— Нельзя годить, — шепнул Вацлав, — вчера жандарм приходил, об тебе пытал — не появлялся ли.