Юлиан Семенов – Экспансия-2 (страница 12)
– Нет, господин Гаузнер, я никогда не смогу понять этой логики. Зачем делать из агента заведомого врага? Я никогда не смогу простить вам такого унижения, к которому вы меня подталкиваете. Я бы на вашем месте не верил ни одному донесению агента, принужденного к сотрудничеству таким образом.
Гаузнер мелко засмеялся:
– Роумэн, откуда вы знаете; а может быть, мне и не нужны ваши будущие донесения? Может быть, моя цель заключается в том, чтобы дезавуировать то, что вами было передано в Вашингтон?
– Не вижу логики.
– Было бы плохо, имей вы возможность понимать мою логику. Итак, я жду…
Роумэн пожал плечами, закурил и, вздохнув, достал из кармана ручку.
– С вашего позволения, я пофантазирую на бумаге.
– Нет, вслух. Сначала вслух.
– Для записи?
– Да.
Роумэн поднялся, прошелся по холлу, ожидая запрещающего окрика Гаузнера; тот, однако, молчал; остановившись возле радиоприемника, он закурил, задумчиво ткнул пальцем в клавишу, на счастье поймался Мадрид. «Пусть моей фантазии сопутствует испанская песня, – подумал Роумэн, – недорого стоит такая фантазия…» Тяжело затянувшись, он забросил руки за спину и начал неторопливо диктовать:
– Господин Цимссен, надеясь на вашу доброту, я готов дать чистосердечные показания на тех, к кому я был заброшен Отделом стратегических служб Соединенных Штатов. Хочу сказать, что в случае, если ко мне не прекратят применять допрос с устрашением, я сойду с ума и никакой пользы в будущем не смогу вам оказать. Пол Роумэн.
– То, что надо, – сказал Гаузнер. – В десятку.
Обернувшись к кухне, он спросил:
– Как запись, мальчики?
Один из квадратных («Видимо, тот, что заходил сюда, – подумал Роумэн, – лица второго я не рассмотрел, он топал за Гаузнером, ни разу не обернувшись, неужели я встречал его где-то?») ответил:
– Отменно.
– Спасибо. А теперь, Роумэн, выключите, пожалуйста, радио, сядьте на место и повторите ваш текст еще раз – с испанским аккомпанементом это будет слушаться довольно нелепо, хотя голосом вы умеете владеть как хороший актер. И ходить не надо, в тюрьмах нет паркета, там цементные полы, как помните.
Роумэн остановился, словно взнузданный:
– Вы полагали, что я сам не выключу радио?! Вы же просили меня фантазировать! Я фантазировал. Вас устроило? Пишем.
Он выключил приемник, сел на табурет возле бара, снова тяжело затянулся, приготовился говорить, но потом оборвал себя:
– Нет, пожалуй, я все-таки продиктую это, когда моя подруга станет сервировать ужин на кухне.
– Там все слышно, Роумэн. Вы готовы пойти даже на то, чтобы она обо всем узнала?
– Видимо, вы и так ее посвятили во все.
– Ни в коем случае. Вам будет трудно с женщиной, которая видела ваше унижение.
– Хм… Разумно… Отведите ее на балкон… Как вы не верите мне, так и я не верю вам…
Гаузнер вздохнул:
– Ее не приведут сюда, пока я не получу то, что должен получить. Это условие.
– Что ж, уходите, Гаузнер. Но вы не сможете уничтожить запись нашего разговора. Я согласился на все. Я готов на все. Но я ставлю одно непременное условие: Криста должна быть здесь. Мужчина и женщина, безоружные, – против трех вооруженных специалистов. Риска для вас нет никакого. Так что сейчас вы, господин Гаузнер, просто-напросто мстите за унижение, которое испытали давеча в Мюнхене, раскрыв мне все, что могли. Ваше руководство не простит вам потери такого агента, как я. Все. Вон отсюда, Гаузнер, вы мне отвратительны!
– Мальчики, – крикнул на кухню Гаузнер, побледнев еще больше. – Как запись?
– Запись идет нормально.
– Ну и прекрасно. Сотрите пассаж джентльмена, пожалуйста. Он мешает операции.
– Мальчики, – крикнул Роумэн, – как резидент американской разведки в Испании, я не советовал бы вам делать этого. У Гаузнера есть руководитель – он обязан знать все и слышать каждую нашу фразу. Да и потом, я не стану работать с Гаузнером в дальнейшем. Он омерзителен мне. Я сам выберу человека, с которым смогу сотрудничать без содрогания, господин Верен[6]… Да, да, мальчики, я обращаюсь именно к немецкому генералу Верену, имя которого мне открыл Гаузнер… Так что поверьте: вы испортите выигрышную для вас партию… Старый полуимпотент клюнул на вашу наживку: да, я люблю Кристину, да, я готов ради нее на все, но всегда есть предел, который человек – даже предатель – преступить не в силах…
И в это время в прихожей зазвенел звонок.
Роумэн сорвался с места.
– Сидеть! – тихо сказал Гаузнер. – Сидеть, мистер Роумэн. Сидеть, пока я не позволю вам встать…
Роумэн обмяк в кресле, впервые за всю жизнь ощутив живот, раньше он никогда его не чувствовал – доска какая-то, а сейчас он сделался мягким и по-старчески сдвинулся вниз.
Он услышал мягкие шаги, какой-то тихий вопрос, потом дверь отворилась и воцарилась долгая тишина, только в висках гулко стучало и сердце ухало вверх и вниз, подолгу застревая в горле, а после он услышал голос:
– Пол.
Это был ее голос, усталый, какой-то пустой, очень тихий.
– Крис.
– Это я, Пол.
– Иди сюда.
– Иду.
«Она чуть косолапит, – подумал Роумэн, – это так прекрасно: так ходят маленькие, загребая под себя, когда только учатся держаться на ножках».
Криста вошла в комнату и остановилась возле косяка. За спиной стоял высокий черноволосый человек, разглядывавший Роумэна со скорбным, нескрываемым интересом; Роумэн видел его только одно мгновение, он сразу погрузился в прекрасные, сухие, тревожные, любящие глаза Кристы. Она сдерживалась, стараясь не разрыдаться, губы ее постоянно двигались, словно она хотела сказать что-то, но не могла, будто лишилась дара речи.
– Иди сюда, человечек, – сказал Роумэн, – иди, маленький…
Криста ткнулась ему лицом в грудь; руки ее как-то медленно, словно ей стоило огромного труда поднять их, скрестились у него на шее; ему показалось, что они вот-вот разожмутся и упадут бессильно.
– Все хорошо, конопушка, – сказал он, – все прекрасно… Тебя никто не обидел?
Она покачала головой; тело ее дрогнуло, но так было одно лишь мгновение; Роумэн почувствовал, как напряглась ее спина. «Сейчас она поднимет голову, – подумал он, – и посмотрит мне в глаза». Кристина, однако, головы не подняла, откашлялась и сказала:
– Я… Мы привезли хамона, как ты просил… И две булки… И еще кесо[7]… Самый сухой, какой ты любишь. И еще я попросила у Наталио десяток яиц, чтобы сделать тебе тартилью.
– Иди, приготовь все это, – сказал он. – Я освобожусь минут через двадцать. Даже раньше. И они уйдут.
Криста прижалась к нему еще теснее и покачала головой. По спине ее еще раз пробежала дрожь.
– Ну-ка, выйдите отсюда, Гаузнер, – сказал Роумэн.
– Я погожу отсюда выходить. Мне приятно наблюдать. Вы действительно очень подходите друг другу.
Роумэн почувствовал, как тело женщины стало обмякать. Он прижал ее к себе, шепнув что-то ласковое, несуразное.
– Выйдите, повторяю я, – еще тише сказал Роумэн. – Неужели вы не понимаете, что вдвоем умирать не страшно?
– Страшно, – ответил Гаузнер. – Еще страшнее, чем в одиночку.
– Ну-ка, идите ко мне, Гаузнер, – тихо сказал высокий из коридора. – Вы нужны мне здесь.
Тот деревянно поднялся; лицо его враз приняло иное выражение: вместо затаенного ликования на нем теперь была написана сосредоточенная деловитость. Роумэн оглянулся – даже спина Гаузнера сейчас сделалась иной, в ней не было униженности, подчеркнутой спортивным хлястиком («Что я привязался к этому хлястику, бред какой-то!»), наоборот, она была развернутой, офицерской, только лопатки очень худые – карточная система, маргарина дают крохи, да и те, верно, он себе не берет, хранит для дочери.
– Закройте дверь, Гаузнер, – так же тихо сказал Пепе. – Оставьте мистера Роумэна с его любимой наедине.
Роумэн взял лицо Кристы в свои руки, хотел поднять его, но она покачала головой; ладони его стали мокрыми. «Как можно так беззвучно плакать, – подумал он, – так только дети плачут; сухие волосы рассыпались по ее плечам, какие же они густые и тяжелые. Бедненькая, сколько ей пришлось перенести в жизни!»
– Все хорошо, человечек, – повторил Роумэн. – Ну-ка, посмотри на меня.
– Нет. Дай мне побыть так.
– Ты не хочешь, чтобы я видел, как ты плачешь?