18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юкио Мисима – Дом Кёко (страница 8)

18

Глубокой ночью красивое лицо Осаму четко отражалось в зеркале.

«Здесь я определенно существую», – подумал он. Удлиненный разрез глаз под красиво очерченными бровями, блестящие черные зрачки… Редко где в городе встретишь столь привлекательного юношу. Осаму был полностью доволен: на его безмятежном лице не отразилось и тени недавних поступков.

«Займусь-ка я, как советуют приятели, тяжелой атлетикой. Если меня тронут, то накачанные упругие мышцы доспехами защитят тело. И на лице вес скажется», – размышлял он.

В отличие от лица, мускулы он мог внимательно осмотреть и без зеркала. Руки, грудь, живот, бедра – все убедительно доказывало его существование, постоянный призыв к существованию, поэзию существования – все это он мог наблюдать.

На список распределения ролей в следующей постановке, который вывесили на стене репетиционного зала в театральной студии, Осаму взглянул мельком. На третьем месте с конца стояло «юноша D» – это была его роль. Роль, где он всего лишь немного танцевал в последней сцене в кабаре, роль без слов. По сюжету он должен был, обнаружив, что героиня убита, испугаться и тотчас уйти.

На сцене вовсю шла репетиция. Героиня, которую играла Тода Орико, произносила слова роли:

– Кабаре, где я выступаю, необычное. Там каждый вечер случаются драки на ножах, трагедии, любовные драмы, страсти. Да, любая грубая страсть выше ваших заумных лиц – там должны изливаться подлинная страсть, подлинная ненависть, настоящие слезы, настоящая кровь. Пригласительные билеты на открытую ночь напечатают через пару дней. Приходите. Приходите к нам, достаточно посмотреть одну часть. Вам-то и начало пригодится.

Орико стояла на пыльной сцене перед грязными досками, которые ограждали декорации: без макияжа, волосы убраны под сетку, блузка и брюки не сочетаются по цвету. Режиссер Миура прервал ее:

– Минуточку… Когда вы произносите «настоящая кровь», пройдите несколько шагов в сторону профессора Асами, который в левой части сцены. Будто вы ему угрожаете. И еще я неоднократно говорил: «Приходите» – эти слова чуть настойчивее.

Орико кивнула. Помощник режиссера Кусака, тихо выяснив намерения Миуры, прокричал:

– Повторяем! По тексту с реплики профессора Асами!

«Нелепая пьеса». Осаму, прислонившись к стене, отпускал справедливые замечания, в которых сквозила снедавшая его обида, свойственная молодым актерам. Пьеса действительно была нелепой. Безудержное влечение к хитроумному Жироду[14] пропитало головы драматургов, как вода морскую губку. Сострадающая душа, созданная, чтобы не знать важный, преисполненный иронии смысл грез. Драматург испытал в жизни много лишений, но постоянно видел повторяющиеся сны, а потому лишения ничему его не научили. К сожалению, мечты его оказались бессильны одержать верх над жизнью, они были всего лишь крошечным уголком в кладовке, куда трусишка убегает, когда его мучают. Пусть лишения обрушиваются одно за другим, человек, который видит лишь легкие сны, не всегда может прожить легкую жизнь. И все-таки, чтобы восполнить слабые стороны в искусстве, он выпестовал вполне заурядное собственное достоинство, где лишения в прошедшей сквозь него жизни говорили о многом. Так что он вовсе не был обывателем, считался бескорыстным человеком и завел немало молодых почитателей. Фарс такого рода – обычное явление среди людей искусства.

Осаму тем не менее нравился этот драматург – Асама Таро. Причина была проста: Асама когда-то похвалил роль, сыгранную Осаму в учебном театре. И в этот раз назвал его имя и сказал, чтобы ему дали роль, пусть и крошечную. Какой бы глупой ни была написанная им пьеса, однако вывел на сцену столь редкую для современного театра романтическую роль именно он, Асама Таро.

Пьесу, где для тебя нет роли, будь она даже шедевром, ни один актер не полюбит по-настоящему! Осаму казались странными воспоминания актеров труппы театра Цукидзидза о том, как их потряс спектакль «На дне» и они решили стать настоящими артистами. Сам он пока не обрел глубокого зрительского сопереживания. Осаму мечтал о способностях, которые позволят ему одному доставлять восторг зрителям, а не о том, чтобы самому впадать в экстаз во время спектакля.

Сцена сделала его жизнь ненадежной, неопределенной. Заключила в мир наполовину реальный, наполовину фантастический, ввергла в сладкое неудовлетворение всем, что наполняло его собственную душу. Стать актером… Это значило отдать свою жизнь людям. Получать выбранные для тебя роли, говорить, что написано, жить навязанными чувствами, пройти от этого стула до той стены – все это он должен был выполнять по желанию других. При этом в личной жизни, свободной, казалось бы, для исполнения желаний, его ничто не прельщало. Существовало лишь несвободное «за тебя выбирают». В конце концов все это становится твоим, как выбранная красивая женщина. С удовольствием проглотить оскорбление в адрес свободы – сколь бы долго это чувство ни дремало – жажда лени не исчезла.

Осаму как-то утром, когда у него пересохло в горле, увидел в газете заметку о самоубийстве в семье. Мать напоила детей двух и шести лет соком с цианистым калием. В глаза Осаму бросился жирный заголовок «Напоила отравленным соком», и крупное «отравленным соком» вызвало ощущение чего-то вкусного. Наверняка этот восхитительный напиток хорошо смочил горло.

Яркого цвета, ароматный, с большим количеством быстродействующего яда, сухим утром поданный нежными руками без всяких просьб с твоей стороны. Питье, которое мгновенно меняет мир. Осаму жаждал именно такого.

Безо всякой определенности отдаться буре, владеющей чужими чувствами, – все прошло и не осталось ничего, но смысл окружающего мира разом изменился. «Сыграть бы Ромео, – с глубоким вздохом подумал Осаму. – Мир до того, как я сыграю Ромео, и мир после уж точно будут разными. Когда я спущусь со сцены, то сойду в мир, в котором прежде не жил».

Тут он обеспокоился: не слишком ли худые его длинные ноги для чулок, которые носит Ромео? Но кожа на почти безволосых ногах с восторгом ощутит холодное прикосновение шелка. Его ноги и после того, как он снимет чулки, останутся ногами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И его губы – губами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И когда он, пробравшись между всяким хламом, вернется в гримерку, этот хлам предстанет темной грудой прекрасных заколдованных вещей, и городская пыль, осевшая на его обувь по дороге в театр, покажется сверкающими восхитительными каплями. Все изменится. Эту удивительную память об изменении мира он сохранит до глубокой старости.

Осаму мог без устали и сколь угодно долго размышлять о чарах и воодушевлении, которые он обязан ниспослать людям. В наше время мы надолго забыли благородную ярость. Осаму казалось, что именно он тот человек, который сумеет передать ее публике. Только главное слово тут – «казалось».

Это прекрасно, как ветерок, что во время дождя, напоенный запахом мокрых листьев, овевает лица, увлажняет глаза и щеки. Прекрасно существовать как он. Прекрасно налиться солью так, что больно коже, и прибрежным ветром бить человека в грудь. Очаровывать людей, опьянять их – значит превратиться в ветер.

Осаму мечтал: вот он, облаченный в пышные одежды, возвышается на сцене, подобно богу. Он этого не видит, но в глазах восторженных зрителей предстает дуновением блистающего ветра, вырвавшимся из форм существования. Вот он удивительным образом меняет само представление об устойчивости материального существования тела. Стоять там, говорить там, двигаться там становится музыкой – в нее превратилась радуга, что в дрожании осиных крылышек мелькнула перед глазами. Осаму мечтал – и ничего не делал. Видя в мечтах полное перевоплощение на сцене, блистательный момент прекращения бытия, он цепенел от страха: вдруг оставленные без внимания сомнения в собственном существовании пропадут. Он спал с женщинами ради доказательства истинности бытия. Ведь женщины откликались на его прелестнейшие чары. Но откликалось и еще кое-что. Преданная женщина, неспособная на измену. То было зеркало.

У отдела оборудования на первом этаже, в котором служил Сэйитиро, было не лучшее в компании помещение. Столы – старые. Книжные шкафы и ящики-сейфы для бумаг – старые. После отмены реквизиции новыми выглядели только перекрашенные стены.

Здание было старым, поэтому и окна тоже были старыми. Вид из окон – такие же окна на другой стороне унылого внутреннего двора. Косые лучи солнца несколько послеполуденных часов позволяли видеть, что там, за стеклами. Но освещали они только белые следы, оставшиеся после снятых со стен картин. Однако противоестественная яркость света иногда позволяла увидеть, как движутся к окну ноги. Верхняя часть оконного стекла была непрозрачной, само окно, как поверхность воды в колодце, едва угадывалось.

Внутренний двор выглядел донельзя уныло. Для зелени тут не было места. Темно-серая крыша подземной бойлерной, лестница в подвал, крышки на двух вентиляционных люках, разбросанный кругом крупный гравий – и ничего больше. Здесь за весь день мог никто не появиться, и мокрый блестящий черный гравий в дождливые дни резко контрастировал с оживленной работой в помещениях. В такие дни эти грубые камни радовали глаз. Начальник их подразделения сочинил несколько бездарных виршей со словом «гравий».