18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йожеф Дебрецени – Холодный крематорий. Голод и надежда в Освенциме (страница 4)

18

Больше всего поражало то, как сильно они клонились вперед – словно волокли неподъемный груз.

Рубинфельд все объяснил:

– Депортированные. Из Аушвица.

– А одежда? Почему на них такая дурацкая одежда?

– Некоторым досталась та, которую сняли с убитых в газовых камерах. Краской ее обрызгивают специально – чтобы и без тюремных роб заключенные бросались в глаза. С такими пятами узник виден за километр.

Поезд уже ехал мимо нескончаемых дымовых труб, складов, груд бочек и ржавых скелетов аэропланов. Черные полоски рельсов перед нами тянулись к станции. На соседних путях стоял состав из устаревших пассажирских вагонов. Женщина в платочке выглядывала в окно; слышался детский плач. Мужчины толпились на платформе, курили. В руках у них были ящики для инструментов, сумки и чемоданы. От платформы к платформе расхаживал железнодорожный служащий в белой фуражке.

На нас никто и не глядел. Мы были слишком хорошо одеты, чтобы считаться обреченными, или такие поезда смерти давно стали тут обыденностью? Я не знаю этого по сей день.

Из дыма за окнами материализовалось коричневое здание вокзала. Оно ничем не отличалось от тех провинциальных вокзальчиков, которые я столько раз видел, путешествуя на поездах. На фасаде и с каждой стороны здания были только вывески на немецком: AUSCHWITZ. В «генерал-губернаторстве», которым стала Польша, больше не существовало городка Освенцим.

Сам город показался минуту спустя. Паровоз со свистом сбросил пар и замер.

Девять часов вечера. Мы прибыли на место.

Глава третья

Опять мы бросились к окну. Охранники повыпрыгивали из пассажирского вагона впереди состава. Группами по двое-трое они подбегали к вагонам и сдвигали засовы. Те скрипели, неохотно поддаваясь. Дверь распахнулась. Солнце и сладкий прохладный утренний воздух ворвались внутрь. Я сделал несколько глубоких животворных вдохов. Поглядел на осунувшиеся лица попутчиков и увидел в них свое.

Аушвиц…

К вагону подошел подтянутый эсэсовский офицер. Охранник в зеленом выпрямил спину и выкрикнул приветствие. Офицер кивнул, и тут же прогремела команда:

– Вылезать, с вещами. Всем построиться перед своими вагонами. Los! – Живо!

Ветер продувал насквозь – кажется, сто лет я такого не чувствовал, – а солнечный свет резал глаза. На мне была теплая дубленая куртка, которая прошла со мной через четыре трудовых лагеря, и все равно я невольно поежился. Скорее всего, не из-за ветра, а в ожидании неизвестного. Рядом со мной Маркус, богатей из Суботицы, ожесточенно вгрызался в хлебную корку. У него давно закончились любимые сигары: окурок последней вонючей «Виргинии» он выплюнул из своих толстых губ еще на подъезде к Нове-Замки. Кто знал, о чем он думал в тот момент? Сорок лет этот человек гонялся за миражом, исчисляемым в цифрах: деньгами. А теперь его раздавят словно клопа – вот этот самый охранник, который выдернул у него из рук сумку с сокровищами, скопленными за долгие годы.

Тем временем конвоиры в зеленом с помощью пугал, перепачканных краской, выгружали из вагонов мертвецов. Заключенные работали споро и бездумно. Они бросали тела на ручные тележки – вполне возможно, там еще были живые, – и увозили, не говоря ни слова.

Новый приказ:

– Багаж оставить перед вагонами! Построиться колонной по пятеро!

И снова мы выстроились в колонну, как перед отъездом из Тополы, но теперь нас стало заметно меньше: всего тысяча или тысяча двести человек были еще способны стоять на ногах.

Мы бросали отчаянные взгляды на свои вещи. Если брать их нельзя, это, скорее всего, означает скорую смерть. А мы-то рассчитывали при необходимости обменять одеяла, теплую одежду и крепкие новенькие ботинки на еду.

Процессия медленно тронулась с места; правда, откуда-то просочилась утешительная новость: багаж повезут на грузовиках.

После нескольких сотен шагов нам приказали остановиться. Большая, почти идеально квадратная площадка. По величине чуть ли не такая же, как Октогон, что пересекается Большим бульваром в Будапеште. Везде бараки; из труб поднимается дым. Справа черно-желтый шлагбаум перекрывает аккуратно заасфальтированную дорогу. Сторожевая вышка. Караульный с автоматом расхаживает взад-вперед возле деревянной постройки, из бойниц которой торчат дула пулеметов. Вокруг стоят пятнадцать-двадцать грузовиков с вооруженными эсэсовцами. Охранники в зеленом, сопровождавшие нас, куда-то исчезли. На площади только серые эсэсовские мундиры – званием постарше и помладше, – насколько хватает глаз.

Сначала от нас отделили всех женщин. Парализованные страхом, они, спотыкаясь, одна за другой побрели вперед. Сотни мужчин со слезами на глазах наблюдали за тем, как их жены, матери и дочери растворяются вдали. Матери и дочери судорожно держались за руки, словно подруги. Редкие серебристые волосы трясущихся старух блестели на солнце. Молодые женщины пытались успокоить младенцев, оравших от страха, или просто прижимали их покрепче к груди. В растянутой заплетающейся колонне женщины и девушки исчезли навсегда. Мгновение спустя бараки поглотили их, но детский плач слышался еще какое-то время.

К нам подошли четверо: двое офицеров – высокий в золотистых очках, с бумагами в руке, и другой, с портфелем, – а при них двое штурмовиков с ледяными лицами. Они встали по двое напротив друг друга. Мы должны были проходить поочередно через этот живой коридор. Мужчина с бумагами заглядывал каждому из нас в лицо и взмахивал рукой. Направо или налево. Остальные трое толкали жертву в том направлении, которое ей было указано.

Направо или налево. К жизни в рабстве или к смерти в газовой камере.

Те, кому суждено вернуться домой, еще узнают, что означало попасть налево. Но тогда мы этого не понимали. Судьбоносный момент пролетел незамеченным среди прочих.

Седых, больных, близоруких и хромых отправляли влево. Так значит, это «медицинский осмотр»? Спустя полчаса образовалось две почти равные колонны, левая и правая. Четверо немцев наскоро посовещались, после чего один из них встал между двух групп.

– До лагеря десять километров пути. Вы, – он указал влево, – кто старше или слабее, поедете на грузовиках, остальные пойдут пешком. Если кто-то в правой колонне считает, что столько не пройдет, может перейти в левую.

Наступила долгая тяжелая пауза. Приговоренные и палачи глядели друг на друга. Объявление, сделанное таким естественным, отстраненным тоном, не вызвало ни малейшего подозрения. Лишь некоторые из нас удивились подобной снисходительности. Это было совсем не в стиле нацистов. Многие тем не менее решились перейти. Даже я непроизвольно сделал движение в ту сторону. Но тут мимо нас проехала одна из тележек с мертвецами. Ее колеса тарахтели в нескольких шагах от колонн. Заключенный, толкавший тележку, не поднял глаз, но я услышал его тихий голос:

– Hier blieben! Nur zu Fuss! Nur zu Fuss! – Не двигайтесь! Только пешком! Только пешком!

Он повторил это несколько раз, но лишь немногие разобрали его спасительное предупреждение. Я принял решение. Пеший переход страшил меня, но я все-таки остался – скорее, повинуясь инстинкту, внезапно проснувшемуся внутри, чем словам товарища, толкавшего тележку. Я схватил за руку своего соседа, Писту Франка:

– Стой на месте, – шепнул я ему.

Он нервно вырвал руку и отошел. Другие тоже. Наша колонна заметно поредела. Эсэсовцы, усмехаясь, перешептывались и тыкали в нас пальцами. Когда те, кто предпочел перейти, отделились, нашу группу окружили два взвода охранников, вооруженных штыками. Мы отправились в путь.

Те, кто слева, так и остались стоять. Мы прошагали совсем близко от них. Там были Горовиц – старый больной фотограф; Понграш – фермер, выращивавший пшеницу; мастер Лефковиц, чей роскошный, доставшийся ему по наследству магазин мужской одежды на главной улице исправно поставлял мне шелковые галстуки и сорочки в годы безмятежной юности; Вейц – хромой книготорговец; Порцаш – тучный до невозможности джазовый пианист, который в самом модном кафе Суботицы воспроизводил последние хиты пусть и без технического совершенства, зато с безграничной самоуверенностью. Там, с опущенными уголками рта, потрепанный жизнью, с шестидневной седой щетиной, стоял Вольдман, преподававший венгерскую и германскую литературу в Королевской венгерской школе в моем родном городке. Хертеленди, полоумный карлик, которого все звали фронтовым дурачком – неизвестно почему. Кардош, сердечник-адвокат из Сегеда[13]. Он был примерно моего возраста, мы уже четыре раза встречались на принудительных работах. Известный проныра, Кардош всегда умудрялся уклониться от тяжелого труда. В последний раз, прощаясь в Ходмезёвашархее[14], мы сказали друг другу: «Увидимся на следующем сборе». И теперь он стоял в своем ярко-желтом вельветовом «рабочем костюме», как сам его называл; в последнее время он не носил ничего другого. Его глаза лукаво блеснули из-под очков в роговой оправе, пока он провожал взглядом нашу колонну. Он явно думал, что сделал правильный выбор. С какой стати тащиться десять километров пешком!

Мы, остальные, шли вперед. Я вглядывался в лица – знакомые и незнакомые. С кем-то мы раньше встречались, с кем-то нет. Десять, сто, пятьсот… Грузовики уже заводили моторы. Красно-черно-белая решетка поднялась перед нами, и мы вступили на асфальтовую дорогу, которая тянулась вдоль бараков. Дула пулеметов на сторожевой вышке медленно развернулись в нашу сторону.