Йожеф Дарваш – Вихрь (страница 114)
Постепенно смолкла и батарея противника, обстреливавшая нас с горы Аваш. Как только артиллерийская канонада смолкла, солдаты Ландлера перешли в наступление. Чехи начали отходить, прикрываясь огнем жиденьких заградительных отрядов, которые безуспешно старались задержать продвижение наступающих войск.
Корпус Ландлера с ходу захватил железнодорожную станцию и стал просачиваться в город. Полностью город был занят только на следующий день. В первых рядах наступающих шли рабочие роты, сражавшиеся с невиданным до сих пор воодушевлением. Чувствовалось, что эти простые люди защищали свою родину. После взятия Мишкольца было обнародовано послание к рабочим Чехии и всей Европы, в котором говорилось, что венгерские рабочие сражаются за свою родину, сражаются и за них. Дальше шел призыв к солидарности.
Убитых (их особенно много оказалось среди металлистов и почтовиков, шедших в первых рядах) похоронили с почестями. Население города радостно встретило своих освободителей. Богачи ушли из города вместе с отступающими войсками противника. Жители города стояли на улицах, приветственно махали нам и кричали:
— Да здравствует Красная Армия!
— Да здравствует свободная родина трудящихся!
— Да здравствует союз советского и венгерского народов!
Красноармейцы шли в колоннах, распевая революционные песни. На лицах некоторых жителей можно было заметить слезы. Я видел, как Ландлер снял и протер очки, хотя стекла совсем не запотели.
После взятия Мишкольца части Красной Армии должны были двигаться дальше на север, разрезать надвое фронт чехов и румын, чтобы через Карпаты выйти на соединение с Красной Армией русских. Таков был план Штромфельда.
Париж, Лондон и Вашингтон негодовали и содрогались от страха.
БОЧКА
Четыре долгих года Гейнц воевал на русском фронте. Он был для фюрера хорошим и послушным солдатом, послушным подчиненным для унтер-офицеров, которые именно поэтому никогда не забывали о нем, когда посылали какой-нибудь отряд с заданием «охотиться» на партизан или же в какое-нибудь русское село с карательными целями. А у Гейнца это вызывало чувство еще большего воодушевления и преданности. По указанию одного эсэсовского унтер-офицера он вел точный учет отправленных на тот свет ради приобретения гитлеровцами «жизненного пространства» русских стариков, женщин, детей, занося их в специальную тетрадь большими, разбегавшимися в разные стороны буквами. Эту тетрадь Гейнц уничтожил лишь накануне того дня, когда он попал в плен. Он приобрел большой опыт стрельбы по живым целям и уже в конце второго года службы мог без промаха попасть в затылок бегущего зигзагами человека. Однако больше всего он любил стрелять по приговоренным к смерти.
— Тут человек стоит не шелохнется, — объяснял ему унтер-эсэсовец. — Работа не тяжелая, не вспотеешь. А главное — знаешь, что, пока ты из-за кустов целишься в одного русского партизана, другой партизан не свалится тебе на шею сзади. Тут ты можешь работать со всеми удобствами и научишься владеть винтовкой не хуже сибирского охотника.
Гейнц полностью был согласен со своим командиром. На базарных площадях он ставил к стенке людей, которые действительно стояли неподвижно, так что он вполне мог набить руку на стрельбе. Очень скоро он стал смотреть на людей, особенно на женщин и детей, которые стояли у него под мушкой, как на бездушных кукол. Усердствуя, он сам себе ставил задачу — всадить ли пулю в сердце, в голову или в живот своей жертве. Он чувствовал приятное удовлетворение, даже какую-то дрожь, когда сразу после выстрела его очередная жертва с глухим стуком падала на бок или на спину. Несколько позже, когда такой способ расправы над мирными сельскими жителями надоел ему, он по совету своих командиров и друзей и, поддавшись какому-то внутреннему побуждению, стал регулярно тренироваться в бросании тесака. Не удивительно, что за время, пока гитлеровская армия наступала, Гейнц был дважды награжден.
В конце четвертого года войны, при отступлении, полузамерзший и полуголодный Гейнц попал в плен к русским. Некоторое время, пока не поправился и не набрал сил, он жил в лагере для военнопленных, а затем его забрали на сельскохозяйственные работы. В деревне, в поле, на пашне он чувствовал себя как-то странно. У него было такое чувство, будто вокруг него двигались сотни живых целей, и он первое время то и дело хватался за несуществующую винтовку. В минуты отдыха и даже во время косовицы или уборки кукурузы ему вдруг приходила в голову мысль о том, как одним выстрелом, без промаха, можно было бы уложить кого-нибудь из работавших неподалеку. Все это было только игрой воображения, не находившего для себя другой пищи. Постепенно Гейнц привык к новой нелегкой работе: он ведь и сам происходил из крестьян. Он снова почувствовал себя здоровым, радовался свежему воздуху, солнцу, ветру и тому, что русские обращаются с ним как с человеком, добры к нему, весело подшучивают над его плохим произношением. Радовался он и хорошему ломтю хлеба и еде, придававшей ему силы.
Тогда у него появилось такое чувство, будто он во второй раз родился на свет. Прошлое, детские и юношеские годы, воспоминания и события военных лет, все это окутал туман.
После трехлетнего пребывания Гейнца в плену перед ним открылся путь в новую жизнь. Однажды его посадили на поезд и отправили на родину. На дорогу русские надавали ему еды, снабдили одеждой. А одна старая русская женщина, у которой он изредка покупал молоко и фрукты, прощаясь с ним, даже всплакнула. Дорогой Гейнц грыз яблоки, которые старуха сунула ему как гостинец и, вспоминая ее слезы, даже расчувствовался.
В родном селе Гейнц не нашел особых изменений. Правда, за это время умер отец, но дом сохранился в целости и сохранности. Мать Гейнца умело вела хозяйство: приобретенная за бесценок в период «молниеносной» войны корова голландской породы дважды отелилась, а выращенная в венгерской степи крепкая коренастая кобыла принесла красивого жеребенка; словом, хозяйство разрасталось, расцветало и богатело.
Правда, Гейнца вызывали в районный центр, где действовала специальная судебная комиссия, занимающаяся розыском крупных нацистов и военных преступников, но он отделался легким испугом, так как против него не было прямых улик. Он же выдал себя за маленького оловянного солдатика, одного из многих в гигантской гитлеровской армаде слепо выполнявших свой, долг, и не больше. Гейнца оправдали. Вернувшись в родное село, он заботливо завернул в платок свои награды и положил вместе с портретом фюрера и цветными фотографиями, снабженными подписью «Казнь через повешение советских партизан», вырезанными им из журнала, который уже перестал существовать, в маленький сундучок, стоявший под кроватью.
Оказавшись в родном селе, Гейнц начал приглядываться к девицам, полагая, что для него настало время жениться. Мать сильно стала сдавать: видно, сказались волнения и переживания, которые ей пришлось перенести в войну, опасаясь за жизнь единственного сына. А растущее хозяйство настоятельно требовало заботливых рук. Однако Гейнц с женитьбой не спешил. Он вернулся с фронта целым и невредимым и теперь прекрасно знал себе цену. Семьи, которые отвернулись от него, он ненавидел; встречаясь с этими людьми на улице, делал вид, что не замечает их, однако запоминал их имена и фамилии, словно ждал того времени, когда сможет рассчитаться за нанесенное ему оскорбление. Однако его чувство собственного достоинства нисколько от этого не страдало. Он прекрасно знал, что сельские девицы, которым было пора выходить замуж, и молодые вдовушки с удовольствием приняли бы его ухаживания и каждая из них охотно стала бы его любовницей, уже не говоря о том, чтобы соединиться с ним законным браком перед богом и людьми.
Он сошелся с женщиной, которая была надзирательницей в гитлеровском концлагере во Франции. После войны ее судили за это, и она отсидела два года в тюрьме. Она была уже немолода и не годилась для тяжелой работы по хозяйству. Гейнца не могла привязать к ней даже ее страстность в любви.
«Грета, все равно, что граната, у которой выгорела середина, — думал Гейнц. — В свое время она была хорошая, а теперь только дымит. Пора ее бросать».
Он пропустил через любовное «сито» чуть ли не всех местных женщин. Удержаться удалось только двум. Одной из них была вдова Дительне, унаследовавшая от мужа большой дом и виноградник, но у нее был серьезный изъян. Несмотря на восемь лет супружеской жизни, она оставалась бесплодной. А Гейнц не терпел даже на скотном дворе яловых коров. Скрепя сердце ему пришлось отказаться от этой выгодной невесты с ее доходным хозяйством. Второй подходящей женщиной была двадцатисемилетняя Эмма Пау, ближайшая соседка Гейнца. Она была некрасивой, с толстыми, сильными руками и ногами, которые были для Гейнца убедительным свидетельством того, что ему не нужно будет бояться за свое хозяйство. С ней не надо было бояться бесплодности. За время войны Эмма прижила ребеночка от одного отпускника-солдата. Правда, малыш заболел какой-то инфекционной болезнью и умер, дожив до двух месяцев.
Итак, Гейнц решил остановить свой выбор на Эмме. Свадьбу справили веселую. Родители невесты не ударили в грязь лицом: в саду были установлены столы, которые ломились от различных домашних печеностей, мяса, фруктов и прочего, по бутылкам разлили полторы огромных бочки вина. Старшие члены авторитетной семьи по мужской линии прославляли всевозможные достоинства Гейнца, бравого германского солдата, рачительного хозяина, смогущего обеспечить процветание своего дома. Гейнц, по горло насытившись жирным мясом и щедрыми похвалами, раскрасневшийся, расстегнул пиджак и пошел танцевать. Эмма, не говоря ни слова, однако с выдержкой, достойной удивления, кружилась в танце, а когда гости затянули тирольские песни, начала хлопать в такт своими огромными ладонями по мощным ляжкам.