Йожеф Дарваш – Победитель турок (страница 13)
Вот и тогда, разыскав отца в зале для допросов, Янко тотчас попросил его выйти, но отец только отмахнулся и велел обождать. Янко сел на скамью и, коль скоро уж очутился здесь, попытался прислушаться. Гус стоял у возвышения с поднятой головой, не так, как нынче, и спокойно отвечал на вопросы председательствующего кардинала. Говорил кардинал:
— Послушай, Ян Гус, пред тобой два пути. Либо ты с полной верой отдашься на милость святейшего собора со своими учениями вместе, дабы по заслугам с тобой поступили, либо будешь защищать их. Но предостерегаю тебя от сего последнего, ибо, защищая учения свои, ты можешь впасть в еще худшие заблуждения.
— Святые отцы, — отвечал Гус, — я пришел сюда по доброй воле, но не затем, чтобы защищать что бы то ни было; если же укажут мне на заблуждения мои и убедят меня, я готов смиренно от них отречься…
И после того, что бы ему ни говорили, на все у него был один ответ: докажите, что я заблуждаюсь, и я от всего отрекусь. Упрямство его взбесило даже публику, из зала послышались гневные выкрики:
— Не притворствуй!
— Ишь изворачивается, лукавит!
— Скажи да или нет!..
Янко слушал спор о словах и учениях, смысл которых был ему совершенно неведом, и про себя очень дивился столь великому волнению. У него самого, когда надоело ему беспримерное упорство Гуса, вновь и вновь повторявшего, чтобы доказали ему его заблуждения, и он от всего отречется, возникло лишь одно желание — громко, на весь зал крикнуть: «Да бросьте вы попусту с ним возиться, в костер его!»
Однако теперь, увидев на возвышении ссохшуюся, совсем птичью фигуру Гуса, Янко невольно почувствовал интерес к его судьбе.
Внизу, там, где сидело высшее духовенство, с важной медлительностью поднялся со своего места кардинал д’Альи, подошел к алтарю и, помолясь сперва про себя, начал читать приговор. Гус встал на колени, но голову так и не поднял ни на миг.
Сначала был прочитан приговор книгам Гуса:
— Святейший собор осуждает и отвергает все книги, им писанные, как подстрекательские, души смущающие и противные католичеству, и повелевает сжечь их.
Затем следовал второй приговор:
— Ян Гус, святейший собор оказывает тебе милосердие и, прощая все упрямство твое, дает возможность раскаяться. Тебе дозволено отречься от еретических учений твоих, после чего ты вновь будешь принят в лоно единой католической церкви. В наказание тебя лишат только духовного сана и как человека, опасного для покоя церкви и народов, заключат навечно в темницу, дабы мог ты до конца отмеренных тебе дней искупать грехи свои и бесчестье. Так подними же руку для клятвы и повторяй за мной: «Признаю, что проповедовал ересь, да простятся мне грехи мои!..»
Нервы у всех были натянуты, как струны, в огромном церковном нефе и обоих приделах воцарилась мертвая тишина, все глаза прикованы были к коленопреклоненной фигуре на возвышении. Ян Гус не шелохнулся, будто и не слышал обращенных к нему слов. Кардинал, как бы желая помочь ему, повторил слова клятвы:
— Признаю, что проповедовал ересь, да простятся мне грехи мои…
Янко, только что готовый бежать отсюда со своим одиночеством, теперь, как завороженный, глядел на маленького высохшего священника. Да кто он, этот человек, который даже не вздрогнет, когда ему предлагают помилование? Какая сила таится в его душе, что он под сенью смерти таким упорным молчанием встречает обет даровать ему жизнь?
— Колдун…
— С дьяволом якшается, — с дрожью, испуганно перешептывались сидевшие рядом с ним воины.
Колдун? Да, Янко видел, как сажали на кол разбойников-крепостных, сжигали ведьм и колдунов, но те выли, как безумные, вопили о помиловании. А этот даже не дрогнул. Но в чем оно, его «да», почему не может он сказать «нет»? Как ни старался Янко, ни единого установления из тех, о которых допытывались у Гуса на допросе, вспомнить не мог, в ушах у него и сейчас звучал только упрямо повторяемый ответ Гуса: «Докажите мне, что я заблуждаюсь, — тогда отрекусь…»
Бледный как смерть, император Сигизмунд глядел на возвышение, наклонившись вперед, он даже открыл было рот, чтобы помочь выговорить трудную клятву, но Гус молчал, будто немая статуя.
Голос кардинала звучал твердо, когда после долгого ожидания он продолжил чтение приговора:
— Святейший собор убедился, что Ян Гус упрям и неисправим, что он не желает смиренно вернуться в лоно церкви и отречься от смертной ереси. Посему святейший собор решает сместить его, лишить сана и, поскольку церковь ничего более поделать с ним не может, передать светским властям…
Мощный вздох, вырвавшийся у толпы, едва не приподнял своды собора. Но Гус и теперь не дрогнул, только чуть ниже опустил голову.
Начался обряд лишения сана; семь епископов надели на приговоренного церковное облачение, потом со словами проклятий принялись срывать с него священные ризы, наконец свели Гуса с возвышения и передали императору.
— Прими грешника, даже тело коего не принадлежит более церкви…
Ян Гус стоял перед императором; впервые он поднял голову и измученным, грустным взором искал взгляда Сигизмунда, будто желал сказать ему что-то, но тот отвернулся и быстро, пресекающимся голосом, сказал Людвигу, графу пфальцскому:
— Прими грешника, тело коего уже не принадлежит императору…
А граф Людвиг обратился к городскому совету:
— Примите грешника, тело коего уже не принадлежит графству.
— Тело сего грешника принадлежит отныне лишь испепеляющему огню, — произнес бургомистр.
И тогда те, кому надлежало исполнить приговор, схватили Яна Гуса за руки и поволокли на место казни. Толпа хлынула из собора, люди чуть не топтали друг друга, стремясь как можно скорее добраться к костру. Возбужденная, жадная до зрелищ толпа подхватила Янко и повлекла его с собой по той самой дороге, по которой провели священника.
— Как охватит его огнем, тоже небось завопит…
— Тут-то пожалеет он, что не принял помилования…
— Да он с дьяволом в союзе… и не почует, что горит…
— Сейчас увидим, почует аль нет…
Толпа шла, катилась, обрывки жестоких фраз витали над ней красным стягом, будоража людей. Янко слушал их и вдруг заметил, что по лицу его бегут слезы. Значит, все-таки стоило приезжать в Констанц?..
Сбегавшие к Дунаю холмы плашмя ложились у подножья вздымавшихся позади них гор, как овчарка у ног хозяина. На синевших вдали горах и даже на вершинах холмов светился нетронутой белизной снег, но внизу, в долинах, уже пробивалась ярко-зеленая трава ранней весны. Травинки-лезвия весело тянулись вверх под ласковыми лучами солнца, росли так, что почти слышно было, как они со свистом рассекают воздух. В низинах тонкими грязными струйками стекал растаявший снег.
Все было спокойно вокруг и невозмутимо; в небе, славя весну, звенели жаворонки. В этом году даже они, угадав раннюю весну, запели задолго до Сусаннина дня и с той поры, может, только на ночь закрывали свои клювики. Вот и сейчас они заливались вовсю, стараясь перещеголять друг друга.
Но вдруг их песня умолкла, а может, просто заглохла в том шуме, что возник у поворота в долину и становился все оглушительнее; спустя короткое время из-за выступа холма показались и виновники этой ужасающей сумятицы заглушавших друг друга звуков: впереди бешено мчалось стадо волов и табун лошадей, а вслед за ними галопом скакали турецкие всадники в пестрых тюрбанах и, дико вопя, гнали скот. Впрочем, это было не столь уж трудно, узкая долина не позволяла животным разбегаться по сторонам; кони и волы, топча друг друга, неслись вперед, как позволяла дорога, но турки, должно быть находя в том удовольствие, все же так орали и шумели, что содрогались холмы. У них были причины радоваться: в свой лагерь за Трипольем они возвращались с доброй добычей. Остриями кривых сабель турки то и дело кололи зады волов поленивее, да так, что от поощрительных этих уколов брызгала кровь и животные ревели от боли. Потом турки затеяли состязание — кто срежет одним махом самую толстую ветку с придорожного дерева или куста. Особенно похвалялся, и не без причины, толстобрюхий воин с длинной бородой, гарцевавший в первом ряду. Вот он остановился у одного дерева, указал на ветку толщиной в руку, поплевал на ладони и изготовился к удару. Остальные окружили его, галдя и жестикулируя; теперь никто не обращал внимания на гурт, отогнанный далеко вперед. Турок чуть приподнялся в седле, отвел назад саблю в закинутой над головою руке — при этом живот его выдался вперед, чуть не придавив коню голову, — и с силой саданул по ветке. Однако широкий клинок, прорезав твердую древесину лишь до половины, застрял в ней, и как ни дергал турок заклиненную саблю, вытащить не мог. Грянул злорадный смех, но тут же и оборвался, сменившись криками ужаса: впереди стада, едва в ста шагах от турок, из ущелья, сбоку впадающего в долину, показался конный отряд воинов-христиан. Не противника испугались турки, — они не раз уж встречались с ним и умели храбро за себя постоять, — тут было иное: когда, крича, бранясь и подбадривая друг друга, христианские воины заступили путь стаду, животные шарахнулись от них, сгрудились и, перепуганные, хлынули назад. А христиане старались напугать их еще больше, не только крича и вопя истошно, но вдобавок пуская в них стрелы. Острые стрелы впивались в шкуры волов, в коней, и те с ревом и ржаньем, топча друг друга, единой мощной лавиной ринулись назад. Турки пытались спастись и с воплями ужаса, отталкивая друг друга, изо всех сил стегали своих лошадей, но лошади, ошеломленные ревом преследуемого стада, никак не желали взбираться на крутизну. Спасения не было: стадо мчалось во всю ширину долины, так что отступить, посторониться было некуда. Один отряд сделал попытку уйти от стада, пустив лошадей в галоп, но животные так осатанели, что даже ленивые волы не отставали от самых быстроногих коней. Сбившихся в кучу турок затоптали на месте, тех, кто бежал, догнали у поворота; спастись удалось лишь нескольким. Громадина турок до последней минуты тщился вызволить свою саблю, быть может, надеялся выступить с нею против животных, — он так и остался лежать на земле, раздавленный, в крови, но с крепко сжатым кулаком, словно сжимая оружие… От бешеного галопа сотен животных гудела долина, ей вторили эхом холмы.