18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йозеф Рот – Берлин и его окрестности (страница 3)

18

Ибо главная задумка паноптикума – почти пугающее сходство с жизнью – неизбежно должна вызывать смех. Эта идея враждебна всякому подлинному искусству, поскольку воспроизводит вероятную внешнюю достоверность вместо глубинной внутренней правды, а значит – бездушную «похожесть» натуралистической фотографии или «копии». Вылепленный из воска маньяк-убийца всего лишь потешен. Но смешон и вылепленный из воска Ротшильд. Одного непригодность материала лишила всякого ужаса, другого – всякого достоинства.

Паноптикум пал жертвой нашего времени, его радостно пробудившейся жажды движения, что полнее всего воплотилась в кино. В век кино паноптикум уже никому ничего дать не в силах. В век интенсивного действия всякая застылость, сколь бы ни прятала она свою мертвенность под жутковатой маской жизнеподобия, попросту невозможна. Движущаяся тень для нас гораздо ценнее застывшего в неподвижности тела. Лицо, с которого не сходит улыбка, нас уже не обманет. Мы-то знаем: вечно улыбаться способна только смерть.

Александр Биндер. Лени Рифеншталь. 1928 г.

И вот, в последний раз, эти восковые куклы сегодня вновь пробуждают актуальный событийный интерес. Аукцион проходит – вот она, ирония судьбы! – в залах «Белой мыши»[5]. В вестибюле горой громоздятся восковые головы. Их удобства ради отделили от туловищ, но в них всё равно опознаются некоторые остатки былой жизни. Вот бородатый мужчина всё еще прячет под бородой свой галстук, а вон ворот рубашки льнет к ампутированной шее. Соблазнительно улыбается голая восковая девица, чью нижнюю часть варварски расколошматили во время транспортировки, – тем страшнее контраст между улыбающимися губками и изуродованным торсом, благодаря которому от фигуры впервые исходит некое – хоть и жутковатое – дыхание жизни. Впечатление такое, будто вскрыли массовое захоронение законсервированных человеческих голов, какое-то бранное поле мертвецкой жизни. Все эти существа были обезглавлены во цвете лет, так и кажется, будто их души буквально только что упивались радостью бытия и внезапная боль не успела исказить их лица судорогой смертной муки. Рядом с этой пирамидой голов (числом до двух сотен) суетятся и торгуются живые люди, тут же примостились и здоровенные мебельные грузчики, смачно уписывающие свою горячую похлебку.

В соседней зале выставлены чучела обезьян и обезьяньи скелеты, этот запыленный хлам популярной естественной науки, которая так любит демонстрировать свои результаты, стараясь умалчивать об их взаимосвязях. Тут же минералы и причудливые растения, а также дань культурно-исторической романтике – колчаны, стрелы и копья индейцев, – всё это в совокупности являет собой как бы иллюстрацию и квинтэссенцию полуобразованности и беспорядочной начитанности, некий мир ненасытного книгочея дешевых брошюрок, вечно блуждающего в тщетных устремлениях узнать хоть что-то. Вид этих предметов внушает сентиментальную грусть, ибо они тоже, как и восковые куклы, жертвы нашей эпохи, породившей и формирующей всё новых односторонних специалистов, готовя, надо надеяться, появление человека истинно глубоких знаний в противоположность нынешнему носителю знаний хотя и обширных, но половинчатых.

В аукционном зале вовсю идут торги, продаются слоновьи бивни, двое участников ожесточенно сцепились в схватке за старинную резьбу по дереву и медный сосуд неимоверных размеров, повидавший, не иначе, еще ихтиозавров. Просто поразительно, что в наше время человек способен выложить в день 100 миллионов[6] и больше за какой-то хлам из металла, дерева или меди, за колченогие столы, уродливые тронные кресла, дурацкие комоды… Наблюдая за ним, я постигаю смысл распродажи: этот субъект покупает отнюдь не из сентиментальных побуждений. Он, напротив, человек нового времени – в коротком меховом полушубке, с толстой сигарой в зубах цветного металла, он – весь расчет и само спокойствие, ходячий арифмометр, поэт процентов, твердо уверенный в своих действиях и своей победе. Одному богу известно, чего ради загребают его руки все эти горшки, миски, деревянные резные фигурки и во что превратится вся эта рухлядь на его складах. Человек нашего столетия чеканит дукаты из любого хлама.

Значит, тем самым паноптикум выполнил свое высшее назначение.

Неизвестный фотограф. Галстуки в витрине магазина мужской одежды «Шпарманн» в районе Штеглиц. Около 1932 г.

Златокузнец новейших времен, современный алхимик, он добывает капитал из сенсаций прошлого. Этот отыщет философский камень в любой средневековой кастрюле – и не путем алхимического эксперимента, а на стезе спекуляций. Всё дорожает от одного его прикосновения.

Неизвестный фотограф. Витрина берлинского магазина ночью. Около 1932 г.

Вот он стоит, покоритель и властелин уходящих миров, ловец золота из чего угодно, способный переторговать и облапошить всякого и купить всё. В его необъятном тулове ворочается весь вообразимый паноптикум былых времен – головы и чугуны, копья и обезьяны, убийцы и монархи, гигантские чудища и карлики-уродцы. В нем для всего найдется место, ибо он – конечная цель и смысл паноптикумного бытия.

Berliner Börsen-Courier, 25.02.1923

Педагогическая витрина

Берлинская торговая корпорация осуществила весьма интересное и более чем наглядное начинание: преподавать населению «товароведение в витринах». Вот уже несколько дней Лейпцигская улица напоминает своеобразное торговое училище. В витринах можно наблюдать историю возникновения товаров: как, к примеру, из железной болванки путем превращения ее сперва в ленту проката, а потом во множество раскаленных полосок железа получаются в итоге перочинные ножи; как в порошковом состоянии выглядит эмаль, покрывающая наши кастрюли; как из голого проволочного каркаса и куска сукна или шелка сооружается зонтик. Мне бы в жизни не узнать, что первая попытка изготовить авторучку – под названием «переносное чернильное перо» – была предпринята аж в 1781 году, не озаботься магазин авторучек благородной целью ознакомить меня с историей этого полезного инструмента, с помощью которого я зарабатываю себе на хлеб. Мы ведь слепы и несведущи хуже младенцев! «Анабазис» Ксенофонта мы прочли, а как зонтик делается – нам и невдомек. Зато теперь мы с изумлением и восторгом дефилируем мимо предметов, которыми пользуемся каждый день и которые здесь, в витринах, иной раз даже опознать не в состоянии. Отделенную от кастрюли ручку, в торжественном одиночестве возлежащую на листе стекла, нам идентифицировать не по силам. Составные части хорошо знакомых вещей обретают чуждое обличье и непостижимое уму практическое назначение. Металлическая головка мебельной ручки выглядит (отдельно от ящика письменного стола) бесполезной безделушкой. Вот так на Лейпцигской улице и учишься смирять гордыню, и всякий гуманитарно сформированный ум в уничижении самопознания почтительно склоняется здесь перед великим гением повседневной пользы.

Frankfurter Zeitung, 24.05.1924

Присягаю берлинскому треугольнику[7]

Присягаю Берлинскому железнодорожному треугольнику. Это символ и первоисток жизнедвижущей энергии, провозвестье фантастического всемогущества грядущих времен.

Это средоточие. Это исток и устье всех обитающих окрест витальных сил – точно так же, как сердце являет собой исход и цель кровообращения. А здесь перед нами как бы сердце того мира, чью жизнь составляют обороты приводных ремней, ход и бой часов, жутковатый рывок поршня и вой сирены. Именно так и должно выглядеть сердце земли, вращайся она вокруг своей оси в тысячу раз быстрее, чем мы полагаем это ощущать по привычной смене дня и ночи; сердце, чье непрестанное, бессмертное биение лишь кажется безумием, но есть результат математического предвидения; чей неистовый ритм внушает всем любителям сентиментально оглядываться в прошлое суеверный ужас перед грядущим истреблением всех духовных сил и крахом целительного душевного равновесия, но на самом деле творит живительное тепло и благодать неизбывного движения.

В треугольниках, а вернее, в многоугольниках сходящихся и расходящихся рельс сливаются и разбегаются в стороны сталью поблескивающие жилы, черпая здесь ток, набираясь энергии для дальних маршрутов по мировым просторам: это жилистые треугольники, жилистые многоугольники, полигоны на перекрестьях жизненных путей – им, могучим и неисповедимым, я присягаю!

Им нет дела до слабаков, которые страшатся их и презирают, они этих слабаков не только переживут – они их перемелют. Кого их вид не потрясает, не преисполняет гордости, тот не заслуживает смерти, уготованной человеку божеством машины. Ландшафт – что содержит в себе для нас это понятие? Луг, лес, колос, былинку… «Стальной ландшафт» – вот, вероятно, подходящие слова. Стальной ландшафт, грандиозный храм машинной техники под открытым небом, освященный животворным, оплодотворяющим, порождающим нескончаемое движение дымом из высоченных, километроворостых фабричных труб. И на всех бескрайних просторах этого ландшафта из чугуна и стали, сколько способен узреть глаз до мглистой кромки горизонтов, – вечное камлание миру машин.

Таково царство новой жизни, чьи законы не способна нарушить воля случая, изменить чья-то прихоть, чей распорядок и ход являют собой беспощадную, железную закономерность, в чьих шестернях и колесах действует мысль, трезвая, но не холодная, разум, неумолимый, но не косный. Ибо только окоченение влечет за собой холод, движение же, гением расчета выведенное на предельную скорость, всегда и всюду творит тепло. Слабость всего живого, вынужденного мириться с природной мягкостью плоти, сама по себе еще не признак жизни, равно как и стальная прочность металлических конструкций, чьей стальной мускулатуре мягкость неведома, отнюдь не есть признак смерти. Это, напротив, высшая форма жизни, живое, созданное из неуступчивого материала, не подвластного капризам и прихотям, не имеющего нервов. В царстве железного треугольника царит неукоснительная воля целеустремленной, пытливой мысли, воплотившаяся не в мягком и ненадежном живом теле, а в непреклонном и неуступчивом теле машин.