Ёко Огава – Полиция памяти (страница 7)
Вот только зачем мы с ним забрались в такое странное место? Этого я вспомнить не могу, как ни пытаюсь.
Мы уже совсем задыхаемся, когда шум волн вдруг становится громче, а в нос ударяет запах машинного масла. Хотя о том, что это машинное масло, я догадываюсь не сразу. Сначала думаю, что так пахнет какой-то вредный химикат, распыленный или разлитый по маяку. Чтобы не впускать его в себя, я зажимаю ладонью рот, стараясь вдыхать пореже. Так подниматься еще тяжелее и кружится голова.
Далеко внизу что-то лязгает. Может, это неведомые поедатели пирожных вернулись и тоже поднимаются вслед за нами? Я представляю, как смотритель маяка вонзает сверкающую вилку в последний ломтик бисквита, раскатывает лакомство на языке и с липкими крошками на губах бросается за мной в погоню.
Я хочу позвать на помощь кузена. Но что, если позади меня уже не кузен, а смотритель? Я боюсь оглянуться. И оседаю посреди лестницы, не в силах добраться до вершины башни.
Сколько времени я корчусь на этих ступеньках, сама не знаю. Но вдруг замечаю, что весь маяк сверху донизу заполняет гнетущая тишина. Даже волн снаружи и тех уже не слыхать.
Я долго, изо всех сил прислушиваюсь. Но, похоже, ничего больше происходить не собирается. Только давящее беззвучие заполняет собой все и вся. Набравшись смелости, я медленно оборачиваюсь.
Но позади меня — ни смотрителя, ни кузена.
Странно, что на этой лестнице я всегда вспоминаю о маяке. Сюда я прихожу на свидания с любовником, и хотя это вроде так здорово — просто взобраться с ним куда-то высоко-высоко, — я невольно спотыкаюсь о те забытые воспоминания и начинаю, пролет за пролетом, зачем-то прислушиваться к своим шагам.
Я в часовой башне церкви. Дважды в сутки — в одиннадцать утра и в пять вечера — на башне бьют часы. Инструменты для их настройки хранятся на первом этаже, в каморке — такой же тесной, как та, что была у смотрителя маяка. На вершине башни, понятно, находятся сами часы, но туда я не добиралась еще ни разу. А в центральной части размещается класс машинописи, и мой любовник ждет меня там.
Я взбираюсь по лестнице, и уже через три-четыре пролета до меня доносится нестройный хор пишмашинок. Одни стучат сбивчиво, неуверенно, другие стрекочут ровно и гладко. Очевидно, в одном и том же классе занимаются и новички, и те, кто скоро завершит обучение.
Интересно, зависает ли он над каждой новенькой ученицей, наблюдая, как ее дрожащие пальчики сражаются с клавишами? А когда она вновь ошибается, перемещает ли ее палец на нужную клавишу так же мягко и бережно, как делает это со мной?
Дописав предложение, я отложила карандаш. Новая история продвигалась с трудом. Сцену за сценой я словно ходила по кругу, возвращаясь к уже написанному, и застревала, не в силах придумать, что дальше. Впрочем, такие кризисы в моем ремесле — дело обычное, и я особенно не расстраивалась.
— Ну, как там у тебя? — спрашивает меня редактор при каждой встрече. Имеет ли он в виду мой текст, или же его интересует нечто более личное, я соображаю не сразу и всегда отвечаю:
— Ничего, потихоньку…
Хотя его, как всегда, заботит исключительно текст.
— Только не пиши головой. Мне нужно, чтобы ты писала рукой, — добавил он, когда мы виделись в последний раз.
Подобное требование из его уст — большая редкость. Я молча кивнула. И, выставив перед ним правую руку, растопырила пальцы.
— Вот! — воскликнул он. — Отсюда и вытягивай свои истории.
И отвел взгляд в сторону — так деликатно, будто случайно обнаружил в моем теле нечто самое уязвимое.
Как бы то ни было, я решила, что на сегодня написала достаточно и пора ложиться спать. От усталости у меня сводило пальцы. Я положила карандаш и ластик в пенал, собрала в стопку страницы рукописи, придавила стеклянным пресс-папье.
Уже в постели я подумала о семье Инуи. После той ночи я проходила мимо университетского кампуса несколько раз, но особых перемен не заметила. Студенты всё так же валялись на траве, а седой охранник в будке на воротах листал от нечего делать книгу о выращивании бонсая.
На краю кампуса пестрели балконы жилых многоэтажек. На многих проветривались футоны[5]. Глядя на корпус Е, я находила шестой этаж и квартиру 619, где раньше обитала семья Инуи. Но на их балконе, пустом и тщательно прибранном, уже ничего не сушилось.
Я дошагала до университетской больницы, заглянула в отделение дерматологии. Но в расписании на среду — день недели, когда принимал профессор Инуи, — теперь висела табличка с фамилией его ассистента. Кроме этого не изменилось вообще ничего. Медсестры всё так же разносили по палатам бинты, лекарства и истории болезни, а пациенты всё так же оголяли какие-нибудь части тела, демонстрируя пораженные участки кожи. Ни возмущаться, ни горевать по поводу исчезновения профессора никому и в голову не приходило.
Семья Инуи просто бесследно исчезла — словно растаяла в воздухе.
И лишь я одна продолжала думать о них. Живут ли они в чистом доме и не болеют ли? Спокойно ли спят в своих новых постелях? Ужинают ли все вчетвером за нормальным столом с обычными приборами? И как поступили с кошкой, о которой, увы, я забыла у них спросить? Могла ведь оставить ее у себя, вместе со скульптурами. Хотя, окажись у меня их кошка, скорее всего, я попала бы под подозрение. В базу данных Тайной полиции наверняка занесли и Мидзорэ — и породу, и окрас, фото в профиль и анфас…
Я пыталась уснуть, но волны тревоги поднимались у меня в груди и никак не могли затихнуть.
А эти подпольщики — можно ли им доверять? Как все-таки странно, что профессор не стал рассказывать о них даже мне… Но самое главное — в порядке ли дети? Наверняка ногти у мальчика опять отросли.
Когда я проснулась, исчезло еще кое-что.
Под утро ударил мороз, весь дворик покрылся инеем. Чего бы я ни коснулась, мои сандалии, водопроводный кран, печка, хлебница, булочки — все вокруг будто заледенело. Ветер, завывавший всю ночь, незаметно утих.
Я разогрела плиту, поставила на нее сковороду с остатками вчерашнего рагу, завернутые в фольгу булочки разложила вокруг. Вскипятила воды, заварила черного чая, добавила меда. Мне очень хотелось, чтобы все вокруг стало теплым.
Чтобы не мыть посуду, рагу я уплетала ложкой прямо из сковородки. А когда запахло поджаренным хлебом, развернула фольгу и добавила меду еще и на булочки.
Поглощая свой завтрак, я пыталась почувствовать, что же сегодня исчезло. По крайней мере, уж точно не рагу, не булочки, не чай и не мед. Ведь на вкус они точно такие же, как вчера.
Все-таки очень грустно, если исчезает что-нибудь из еды. Когда-то прилавки на рынке просто ломились от самых разных продуктов, а теперь даже выбирать стало не из чего.
В детстве я очень любила салат из зеленых ростков фасоли. Их перемешивали с картошкой, яйцом и томатами, заправляли майонезом и посыпали петрушкой. Приходя на рынок, мама первым делом спрашивала у продавцов:
— А свежую фасоль привезли? Самую свежую, чтоб на зубах хрустела!
Фасолевый салат мы перестали есть очень давно. А сегодня ни вида, ни вкуса тех стручков я вспомнить уже не могу.
Прикончив рагу, я отправила сковородку в мойку и убавила жар у плиты. Выпила еще чашку чая, теперь несладкого. Перемазанные медом пальцы так и липли, к чему ни прикоснусь.
Несмотря на утренний мороз, река, похоже, не замерзла. Мне казалось, я по-прежнему слышу слабое журчание воды. Кроме этого, из переулка за домом доносились звуки шагов — детей и взрослых, идущих куда-то вместе, — а также вой соседского пса. В общем, тот суетливо-растерянный шум, что слышится поутру, как только еще что-нибудь исчезает.
Дожевав последнюю булочку, я открыла северное окно, за которым было шумнее всего. На другом берегу реки собрались чуть ли не все соседи: и бывший шляпник, и неприветливая супружеская парочка, и коричнево-пегий пес, и школьники-малолетки с ранцами за спиной. Все они стояли и молча смотрели на воду.
Впрочем, сейчас она выглядела слишком странно — и слишком красиво. А ведь еще вчера эта речка была обычной, ничем не примечательной, лишь изредка здесь мелькали блестящие спинки карпов!
Я высунулась из окна и моргнула, потом еще и еще. Вся поверхность воды была покрыта какими-то очень мелкими… кусочками то красного, то розового, то белого, то еще какого-то трудноопределимого цвета. Сплошной разноцветный покров — ни щелочек, ни просветов. Мириады этих кусочков — очень мягких, насколько мне показалось сверху, — неустанно перемешивались, наслаиваясь друг на друга, и плавно двигались по течению реки, только медленней.
Я ринулась в подвал, а оттуда через прачечную выбежала на террасу. Еще недавно здесь стояла семья Инуи. Я пошла к самой воде.
Терраса была холодной и скользкой. Щели между кирпичами заросли клевером. Прямо у моих ног покачивалось нечто удивительное. Опустившись на корточки, я погрузила в него ладонь, зачерпнула сколько смогла, поднесла к глазам…
Руки мои были полны лепестков роз.
— Ну и дела творятся, а?! — закричал мне с другого берега бывший шляпник.
— Не то слово! — крикнула я в ответ.
Все, кто был рядом, согласно закивали. А дети, громыхая ранцами, стали носиться вдоль берега с течением наперегонки.
— А ну-ка, быстро в школу! Вперед марш! — заорал им вслед бывший шляпник.
Ни один из лепестков еще не увял. Наоборот: видимо, из-за ледяной воды они казались куда ярче и свежее, чем если бы оставались розами. А от их аромата, растворенного в дымке над речной гладью, перехватывало дыхание.