Йенс Якобсен – Нильс Люне (страница 18)
Прежде он не оставался слеп к признакам нового, но ему важней пило проследить слабые ростки нового в старинном, и его меньше интересовало то, что само это новое ясно и отчетливо ему говорило (и ничего удивительного — ведь как только проповедуется новое евангелие, все и всегда тотчас углубляются в древние пророчества).
Не то теперь; теперь Нильс кинулся к новой работе; его охватила жажда открытий, голод по всевластному Познанью, испытываемый непременно, хоть на краткий миг, всяким служителем духа, сколь смиренно ни шел бы он потом по жизненной дороге. Кто из нас, из тех, кому благая судьба дала заботиться о развитии своего духа, кто из нас не блуждал вдохновенным взором по бурному морю познания, не припадал к его ясным, прохладным водам, в легковерной молодой заносчивости стремясь вычерпать его горстью, как дитя в сказке! Ты помнишь? Как ни улыбалось солнце пестрой летней земле, ты не замечал ни цветка, ни ручья, ни облачка, праздник жизни тек мимо, не будил молодой крови, и даже отчий дом оставался тебе чужд. Помнишь? А помнишь, как перед твоим мысленным взором с пожелтелых книжных листов поднималось здание, совершенное, законченное, само себе довлеющее, как творение искусства, и все до последней частности твое, ибо во всем обитал твой дух? И когда стройно восстали колонны в гордой решимости нести и удержать — не твоя ли то была решимость? И когда тяжкий свод, точно паря, опускался на плечи колонн — не твоя ли то была мечта о невесомом парении, ибо уверенность, с какой опускался свод, — была твоя уверенность и сила.
Да, так все и было, так растет душа в познании, очищается им, находит себя. Узнавать — столь же прекрасно, как жить на свете. Не бойся затеряться среди более сильных умов. Не мудрствуй боязливо о своеобразии своей души, не отгораживайся от могучей реки в страхе, что она унесет тебя к омуту и потопит твою бесценную неповторимость. Будь покоен, своеобразие, какое гибнет жертвой бурного развития, — есть лишь изъян, лишь взошедший во тьме росток, который тем только и своеобразен, что болен светобоязнью. Живи здоровым в себе, одно здоровое может стать великим.
Нежданно–негаданно для Нильса Люне подошел сочельник.
Полгода целых он нигде не бывал, только изредка у статского советника, и его пригласили туда на праздник; но последнее рождество он провел в Кларане, и оттого ему хотелось в этот вечер побыть одному. Часа через два, как стемнело, он вышел из дому.
Мело. Тонкий, еще не убитый снежок лежал на улицах и делал их шире, а белые хлопья по карнизам и крышам нарядно разубрали знакомые дома, но они, казалось, только вдвойне заскучали. Фонари, дрожа на ветру, в рассеянии бросали свет на стены, и то здесь, то там вдруг просыпалась вывеска и бессмысленно таращилась со сна огромными буквами. Витрины лавок, слабо освещенные и пришедшие в беспорядок за день суеты, тоже глядели нынче не так, как всегда, как–то задумчиво и замкнуто.
Он свернул в проулки; здесь веселье, видно, было уже в разгаре, ибо из подвалов и нижних этажей неслись звуки — кое–где скрипок, а больше губных гармоник, пиликавших танцевальные мелодии, да так истово и простодушно, что за приятным трудом танца решительно забывалась торжественность праздника. И явственно, до иллюзии, воображалось шарканье ног и даже ощущалась духота; Нильсу, на холоде, все это было не по нутру. Куда милей казался ему мастеровой, который стоял подле мелочной лавки и выбирал со своим мальчишкой одно из выставленных в тусклом окне дешевых чудес, чтоб все решить заранее, прежде чем они осмелятся переступить заветный порог к миру сказочных соблазнов. Бедно одетые старушки, то и дело попадавшиеся ему навстречу, тоже были ему куда больше по душе. Всё, как одна, в диковинных, стародавних салопах, они робко и скромно тянули старые шейки, словно перепуганные птицы, и так неверно и жалко, переступали ножками, будто год целый их держали взаперти, на чердаках, по задворкам, — и только нынче, на единственный вечер о них вспомнили и пригласили. От этих мыслей ему стало грустно и защемило сердце, когда он живо представил себе медленное существование одинокой старой девушки, и в ушах его отозвался медленный ход столовых часов, капля за каплей наполняющий пустыми секундами чашу суток.
Оставалось еще преодолеть тоску рождественского ужина, и Нильс пошел обратно точно той же дорогой, смутно опасаясь, что в других улицах затаилось новое одиночество, подстерегает новая печаль. А с него и так было довольно.
На проспекте дышалось вольней, он ускорил шаг, шел даже с некоторым задором, выкинул из головы то, что сейчас увидел, решив, что свое одиночество он выбрал сам.
Так пришел он к большому ресторану.
В ожидании ужина он из–за старой газеты наблюдал входивших. Все почти были люди молодые; многие приходили в одиночку; кое–кто с видом гордого достоинства, точно запрещая остальным зачислить их в друзья по несчастью; другие не могли скрыть смущения оттого, что никуда не званы в такой вечер; но все предпочитали укромные уголки и дальние столики. Являлись и по двое; но видно было, что это почти все братья; никогда еще не случалось Нильсу встречать столько братьев сразу; часто они новее не походили друг на друга ни одеждой, ни повадкой, и руки их особенно красноречиво говорили о том, как различно их положение в жизни. И когда входили они, и когда уже сидели за столиками, не замечалось между ними истинной близости; там один держался свысока, другой искательно; там один был ласков, другой нелюбезен; а то с обеих сторон сквозила недоверчивость или еще хуже — молчаливое осуждение целей, надежд и поступков другого. Ведь для большинства понадобился такой вечер, да и одиночество в придачу, чтобы им сойтись вместе…
Покуда Нильс думал об этом и о том терпении, с каким дожидались ужина все эти люди, не звоня, не клича служителей, словно молча сговорились забыть о ресторанной обстановке, — покуда он обо всем этом думал, он вдруг заметил в дверях знакомое лицо и от неожиданности не мог удержаться от радостного приветствия.
— Вы кого–то ждете? — спросил вошедший, ища глазами, куда бы повесить пальто.
— Нет, я один.
— Вот и чудесно.
То был доктор Йерриль, молодой человек, которого Нильс встречал у статского советника; по шпилькам статской советницы он заключил, что тот отчаянный вольнодумец в вопросах религии; с его же собственных слов Нильс знал, что в вопросах политических он, напротив, ужасный ретроград. Таких людей нехотя принимали у статского советника — верного сына церкви и либерала. Доктор же, по взглядам и но связям покойной матери, принадлежал к тому широкому тогда кругу, где на новые свободы поглядывали настороженно, если не враждебно, и где в вопросах религии принимали более чем рационалистические, но менее чем атеистические воззрения, если не исповедовали равнодушия либо мистицизма, что тоже случалось. В этом кругу, на разные, впрочем, лады, объявляли, что Голштиния столь же близка сердцу датчанина, как и Ютландия, не чувствовали никакого родства со Швецией и не уповали на все датское в новоявленных формах. Наконец, Мольера там знали лучше, чем Хольберга, Баггесена лучше, чем Эленшлегера, и, быть может, обнаруживали известную слащавость вкуса.
Такие или близкие им воззрения формировали юного Йерриля.
Он, моргая, смотрел на Нильса, покуда тот поверял ему свои наблюдения над прочими присутствующими, особенно остановись на том, как все они смущены, что в такой вечер для них не сыскалось ни одного порядочного дома.
— О, я это прекрасно понимаю, — ответил холодно, почти как отрезал, Йерриль. — С легким сердцем в сочельник сюда не явишься и, разумеется, чувствуешь себя униженным, будто тебя вытолкали за порог. Вы–то почему здесь? Не хочется, так не отвечайте.
Нильс отвечал только, что последнее рождество встретил с покойной матерью.
— Простите меня, — сказал Йерриль, — вы очень любезны, что ответили; вы уж не сердитесь на мою подозрительность. Знаете, ведь кое–кто из молодежи приходит сюда, чтоб подшутить над рождеством, я же, поверьте, здесь лишь из почтения к чужим чувствам. Впервые я не пошел в сочельник к одной милой семье, которую знаю еще с детства, по родному городу. Мне вдруг показалось, что я мешаю им петь рождественские псалмы. Не то чтобы они стеснялись меня, для этого они слишком умные люди, но им неприятно, что кто–то среди них остается равнодушен к псалмам, не видит в них смысла. Так мне показалось.
Почти молча они отужинали, зажгли сигары и решили пойти выпить грогу где–нибудь еще. Ни тому, ни другому не хотелось сегодня смотреть на золоченые зеркала и красный бархат, наскучившие им в остальные вечера, и потому они направились в захудалый трактир, куда прежде не заглядывали.
Они тотчас поняли, что здесь не засидятся.
Хозяин в жилете, половые и несколько их приятелей сидели в глубине комнаты и играли в дурака. Хозяйка и хозяйские дочки следили за игрой и прислуживали за столом, но им прислуживать не стали; то, что спросили они, принес один из половых. Они поняли, что помешали, и выпили грог залпом. При их появлении они понизили голоса, а хозяин, хоть и не в силах был оторваться от стула, поспешил натянуть сюртук.
— Бесприютны мы с вами нынче, — сказал Нильс, когда они снова побрели по улице.