Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 34)
Ненаглядная моя сестрица! Не стану я боле докучать тебе столь омерзительной кумпанией, но сама посуди, не зазорно ли, что этакие паскудные стервы, которым, если воздать должное, следовало бы шкуру спустить у столба на площади, рассядутся на почетных местах в палатах самого наместника его королевского величества. Сие, мыслю, дело неслыханное и такое насмехательство, что дойди об том слух до его королевского величества, чего я всем сердцем, душой и телом желаю, так он отчитал бы meinen guten[53] Ульриха Фридриха, да так, что у него бы и слушать охота пропала. Но про самую-то милую проказу его я еще не рассказала; она еще совсем внове, ибо приключилась вчера, когда я спосылала за щепетильником, чтобы принес мне брабантских шелковых аграмантов, которые я хотела пустить по подолу у платья, но тот велел ответить, ежели вышлю денег, то и товар будет, а в долг мне продавать наместник-де ему заказал. И этакое же известие пришло от шляпочника, за которым я посылала. Так что полагаю, учинил ом мне повсеместную дискредитацию, а я-то ему в дом не одну тысячу ригсдалеров с собой принесла. На сей раз довольно! Все в руке божией, и пошли господь от тебя только добрые вести.
Ее благородию, г-же судейше Анэ Марии Груббе, супруге Стюге Хоя, окружного судьи Лоландского, любезной сестрице моей с сердечным почтением в собственные руки».
«Храни тебя
Письмецо твое, н.с.м., попало мне в руки целое и невредимое, и сердце у меня зашлось, как прослышала я про срам и поношение, какие навлек на тебя супруг твой, и великая несправедливость наместнику его королевского величества учинять так, как учиняет.
Однако не спеши, голубонька моя, затем, что есть тебе резон потерпеть, как залетела ты в высоки хоромы и обнетиться было бы не больно-то ладно: может, и стоит поступиться спокойствием сохранности ради. Ибо ежели твой супруг на стороне загулял да много добра расточает, так свое добро спускает, а мой-то хлюст и свое и мое промотал, чистая беда и горе! Это чтобы муж, который что нам богом дано беречь должен, да заместо того все начисто прокучивал да прощелкоперивал!.. Кабы господь разлучал меня с ним хоть так, хоть эдак, то за такую великую благостыню я, горемычная, не чаяла бы как и благодарить. И по мне хоть сей же час могло бы так выйти, коли мы с прошлого году друг к дружке ни ногой, за что слава и благодарение
Госпоже — Гюлленлеу, дружку моему и сестрице, писано во всей сердечности».
«Да хранит и оборонит тебя десница господня, дражайшая и ненаглядная сестрица моя, и да будет он тебе подателем благ тела и души, чего тебе ото всего сердца желаю.
Ненаглядная моя сестрица! Хоть и говаривали в старину, что и беспросветного дурня в Иванов день озаряет, да только не всегда кстати, ибо благоверный супруг мой так одурел, что все еще в разум войти не может. Боле того, не то что не вошел, а раз в десять — да какое там в десять: в тысячу раз! — дурнее прежнего стал. Ибо описанное мною раньше — просто детская забава, коли посравнить с тем, что теперь деется. А творится такое, что сил нет терпеть. Надобно тебе знать, сестрица, что побывал он в Копенгагене и — о, насмехательство и поношение немыслимое! — привез сюда одну свою шлюху непотребную, Кареной звать, да ей тот же час у нас в замке аппартаменты отвел, и оная у нас в командирши попала и как хочет, так и распоряжается, а я за дверями стой.
Но, дорогая сестрица, сделай милость, разузнай, станет ли наш батюшка держать мою сторону, ежели я отсель сбегу. А того он, верно, захочет, ибо нет человека на белом свете, чтобы его не взяла великая жалость, увидев меня в столь мизерабельном состоянии. И навалилась же на меня такая обуза, мочи моей нет! И мыслю, что греха не будет, если скину ее с плеч долой.
Не далее, чем в день успенья пресвятой богородицы, пошла я в сад под яблоньками прогуляться, а когда вернулась в дом, вижу, опочивальня моя заперта на засов изнутри. Спрашиваю, что сия шутка означает, а мне говорят, что эту комнату и соседний покойчик Карене этой самой захотелось, а кровать мою перенесли в западную спаленку, где ежели ветер поднимется, холодище — точно в церкви, и сквозняками так и продувает, а половицы совсем изгнили, щелей не оберешься, да пребольшие.
Но если бы я пространно расписывать стала обо всем издевательстве, какое мне здесь чинится, так вышло бы подлиннее проповеди о великом посту. А буде и дале на прежний лад пойдет, то вряд ли стерпит моя головушка.
Все в руце божией, и пошли господи о тебе только добрые вести!
Ее благородию г-же судейше Анне Марии Груббе, супруге Сти Хоя окружного судьи Лоландского, дражайшей сестрице моей в собственные руки».
Ульрику Фредерику, в сущности, столь же надоела этакая жизнь в замке, сколько и Марии Груббе.
По части кутежей и гульбищ он был приучен к лучшему. А тут, в Норвегии, оказывались в собутыльниках одни эти захудалые офицеришки, а их солдатские шлюхи — с теми и вовсе долго не натерпишь. Лишь Карей Скрипочка не была воплощенной грубостью и пошлостью, но даже и с ней он распрощался бы хоть сейчас.
С досады на отказ Марии он и стал водить компанию с такими людьми. Тогда это позабавило его, но ненадолго. А теперь, когда все это ему опреснело и почти опротивело, да когда вдобавок им овладело нечто вроде раскаяния, он принялся вбивать себе в голову, что все это было необходимо, да и на самом деле уверовал, что так оно и есть и что у него имелся на сей счет намеченный план, а именно — заставить Марию Груббе пожалеть о своем поведении и, покаявшуюся, привести назад к себе. Но поскольку сожаления и в помине не было и не предвиделось, он пустился во все тяжкие, в надежде сломить ее упорство, сделав ей жизнь как можно несноснее. А что она больше не любит его, не верил. Он чувствовал твердую убежденность, что Мария в душе только и ждет, как бы броситься к нему в объятия, но, заметив его воскресшую любовь, поняла, что может отомстить ему за измену… И пусть ее, пусть мстит на здоровье! Ему даже нравилось, что она будет мстить, но только очень уж она долго тянет — здесь, в этой варварской Норвегии, такая тощища!
И все-таки он не мог решить: а не было ли лучше всего оставить Карен Скрипочку в Копенгагене? Йо, с одной стороны, прочие ему осточертели, с другой же, ревность, как-никак, могучая союзница. А что Мария Груббе в свое время приревновала его к Карен — это он знал. Однако Мария Груббе не шла да не шла к нему, ион уже начал сомневаться, что она когда-нибудь придет, а вместе с сомнениями росла и его любовь.
Их отношения прониклись какой-то напряженностью, как при игре или на охоте.
С боязливым чувством, с расчетливыми опасениями причинял он Марии Груббе неприятность за неприятностью и мучительно-напряженно ждал хоть какого-нибудь признака, хоть самого малого, — признака, что он напал на след, поднял зверя и гонит куда надо. Но ничего не случалось.
Нет, случилось наконец-то!
Наконец-то случилось, и Ульрик Фредерик был убежден, что это и есть примета та самая, которую он ждал. А именно: однажды Мария Груббе, когда Карен нанесла ей необычайно чувствительное оскорбление, забрала в руки добротные ременные вожжи, прошла по дому в ту комнату, где как раз после обеда почивала Карен, и, замкнув дверь изнутри, отхлестала перепуганную потаскуху тяжелыми вожжами, а потом преспокойно вернулась в западную спаленку, прошагав мимо безмолвных челядинцев, которые сбежались на вопли Карен.
Когда это случилось, Ульрик Фредерик был в городе. Карен тотчас же послала известить его, но он и не подумал спешить. Лишь под вечер заждавшаяся Карен услышала на дворе топот его коня. Она кинулась ему навстречу, однако он легонько, но твердо отстранил ее и прошел прямо наверх, к Марии Груббе.
Дверь была приотворена — значит, ее там нет. Он просунул голову, уверенный, что комната пуста, по Мария была там. Она спала, сидя у окна. Тогда он вошел, стараясь ступать осторожно, как можно осторожнее, ибо был не совсем трезв.
Где желтой, а где золотистой рекой разлились по каморке лучи заходящего сентябрьского солнца, и убогие краски ее обрели блеск и пышность: беленые стены — лебединую белизну, побурелый деревянный потолок — цвет каленого железа, а полинялый полог превратился в винно-красные переливы и пурпурные складки. Слепило от света. Даже то, что было в тени, все-таки светилось, словно мерцая сквозь какое-то желтолиственное зыбкое марево. Свет соткал нимб из золота вокруг чела Марии Груббе и целовал ее в ясный лоб. А что глаза и рот тонули в тени, виновата была желтеющая яблоня, которая дразнила у самого окошка ветвями, алеющими от плодов.