Яцек Пекара – Дневник времён заразы (страница 47)
— Весьма разумно, — согласился со мной Людвиг. — Я велю немедленно отправить письма.
Все случилось так, как я и предвидел: архидьякон ответил нам в высшей степени учтиво. С одной стороны, он сослался на папские грамоты, дозволявшие ему вести расследования преступлений против нашей святой веры (грамоты, которых, напомню, Святой Официум не признавал ни в малейшей детали, ни в целом), а с другой — заверил, что не имеет ничего против участия инквизиторов в следствии и допросах. Посему, как мы и заявляли, на следующий день после получения известия об аресте советника Цолля мы отправились на встречу с этим первым из схваченных горожан. А в том, что он будет не последним, можно было побиться об заклад. По пути на рыночную площадь мы увидели нечто совершенно новое для нашего города, а именно — Шествие Бичующихся.
— Подумать только, — пробормотал Шон и покачал головой. — Как же давно я не видел этих безумцев.
А стоит упомянуть, что когда-то, давным-давно, Шествия Бичующихся были вполне обыденным зрелищем на улицах наших городов. Шли эти странники на глазах у изумленной, перепуганной и завороженной толпы. Шли нагие или полунагие, изможденные голодом, жаждой, долгим путем и болью, но полные рвения вновь и вновь истязать себя и своих спутников. Шли израненные и окровавленные, с лицами, искаженными не только страданием, но и неким экстатическим восторгом от сопричастности к мучительному таинству. Они взывали: «Miserere mei, Deus», — хлеща розгами, плетьми, бичами и кнутами спины — свои или своих товарищей. И из-за этого столь частого у них возгласа наш простой люд, вечно падкий на шутки, насмешки и издевательства, прозвал сих бичующихся горемыками. Впрочем, учитывая их удручающее состояние, название это было на удивление метким.
Но, как я уже упоминал, любезные мои, те многочисленные и частые шествия остались в далеком прошлом, ибо бичующиеся не особо досаждали властям, покуда вбивали в кашу самих себя, но вызывали беспокойство, когда начинали вербовать в свои ряды мирных горожан и крестьян. К тому же, переходя из города в город, они требовали, чтобы их кормили, а не получая желаемого, с именем Божьим на устах брали сами. Зачастую дело не обходилось без краж, грабежей и поджогов, а это означало, что не обходилось и без драк, погромов и трупов. Бичующиеся также начали втягивать в свои процессии священников и монахов, причем отнюдь не с их согласия. Духовных лиц похищали, а затем полунагими тащили на веревках и яростно отделывали им спины плетьми. Святая Инквизиция, возможно, и была позабавлена подобным оборотом дел, но в союзе с церковной и светской властью была вынуждена наконец всерьез взяться за этих безумцев, чье несчастье заключалось в том, что врагов у них в мире было предостаточно, а вот могущественными покровителями они так и не обзавелись. Кончилось все тем, что большинство горемык вернулось по домам, привезя близким в гостинец не только вид исполосованных шрамами спин, но и рассказы об отдаленных провинциях Империи. А самые упорные, те, что и дальше желали буянить, были схвачены, осуждены и отправлены на работы в шахты, на лесоповал или на осушение болот. Надо полагать, участь эта была потяжелее, чем хлестать себя кнутом на улицах. Так и закончилась слава движения бичующихся, коих ученые мужи порой именовали флагеллантами, а чернь прозвала горемыками.
Случалось, однако, даже и в наши времена, что собиралась горстка людей, желавших возродить традицию истязания собственного тела на глазах у толпы, и снова в том или ином городе проходили марши подобных мучеников. Но народ наш уже дозрел до того, что таким шествиям не только не сочувствовал, не только не хотел жертвовать на их содержание, не только не молился вместе с ними, но громкими криками призывал бичующихся к еще большему остервенению, высмеивал и громко комментировал анатомические подробности их нагих тел. А порой из толпы выскакивал какой-нибудь прощелыга с дубинкой или кнутом, чтобы хорошенько приложить одного из горемык и тут же со смехом скрыться в гуще приятелей. Однако бичующимся удавалось снискать временное уважение, если они появлялись в месте, которое постигало бедствие, угрожавшее жизни и здоровью жителей. Тогда-то граждане нашей славной Империи внезапно становились не только более набожными, но и более склонными верить, что разгневанного Бога можно умилостивить страданием. Разумеется, всегда было лучше, когда жертву приносили другие, а самому достаточно было лишь помолиться во имя их самопожертвования.
Потому я ничуть не удивился, что сейчас над бичующимися никто не смеялся: одни прохожие останавливались в молчании и взирали на них с уважением, смешанным с ужасом, другие же преклоняли колени и молились. Какая-то тучная горожанка стояла, воздев руки к небу, и громко рыдала, и так горестно всхлипывала, словно это ее самое секли по широкой спине.
— Ну вот, пожалуйста, — молвил Людвиг. — Горемыки.
Заметьте, любезные мои, что эта ватага состояла исключительно из жителей Вейльбурга, ибо из-за карантина никакое шествие из-за пределов города, разумеется, не было бы пропущено за крепостные стены. Стало быть, у нас и проклюнулся этот окровавленный цветок. Что ж, как проклюнулся, так и увянет, загвоздка лишь в том, чтобы он прежде не натворил больших бед.
— Они идут от церкви к церкви, перед каждым храмом останавливаясь на несколько часов для молитвы, — объяснил нам Генрих. — Верят, что если обойдут все храмы в Вейльбурге, то чума отступит.
Я кивнул.
— А что они сделают, если, несмотря на их старания, чума вовсе не отступит? — спросил я.
Генрих пожал плечами.
— Полагаю, скоро мы узнаем ответ, — молвил он.
— Мы что-нибудь предпримем? — поинтересовался Людвиг.
Я покачал головой.
— Зачем? Покуда они ходят, молятся и бичуют сами себя, они не опасны. Уж лучше пусть так избавляются от своего рвения, чем как-то иначе.
— Какая красивая девушка, — вдруг вздохнул Генрих.
Я посмотрел в ту сторону, куда он указывал. И вправду, на краю процессии шла прелестная молодая женщина, окутанная, словно платьем, густыми темными волосами. Лицо ее застыло в выражении исступленного экстаза, а глаза были возведены к небу. Шедший за ней парень хлестал ее толстым ременным кнутом. То ли из жалости, то ли, как я предположил, от недостатка сил, он, к счастью для нее, делал это не слишком сильно и с довольно долгими промежутками между ударами. Сам он, должно быть, тоже ослаб, ибо следом за ним шагал здоровенный, мускулистый детина и с остервенением лупил его кнутом, как лавочник упрямого осла.
— Бедняжка, — вздохнул Генрих. — Зачем ей все это?
— Может, влюбилась в одного из бичующихся? Может, ее притащили сюда родители? А может, она просто полна благочестивого рвения и верит, что своей болью спасает мир? — сказал я.
— Так или иначе, я бы с радостью отстегал ее собственным бичом, — пробормотал Генрих и причмокнул губами. — И уж поверьте, пользы ей от этого было бы больше. Ну вы только поглядите, до чего же хороша… — добавил он на этот раз с неподдельной грустью в голосе.
— Бичом, — с насмешкой повторил Людвиг. — Скорее, прутиком.
Генрих одарил его тяжелым взглядом.
— Не говори, что не отделал бы такую милашку, — сказал он.
— «Отделал бы», «отстегал бы», — отчетливо и с ехидством повторил я его слова. — Не учтивее ли было бы сказать, что ты «вознесся бы с ней в край блаженства на крыльях Амура»?
— Или что твой «ясный таран с радостью ударил бы в ее нефритовые врата»? — добавил Людвиг, доказывая, что ему не чужда знаменитая книга «Триста ночей султана Алифа».
— Тоже верно. — Генрих серьезно кивнул. — А потом я бы ее как следует отделал.
Процессия бичующихся была не слишком велика, а потому мы не потратили много времени на её созерцание и в назначенный час прибыли к ратуше, в подземельях которой томился Цолль. Полагаю, бедняга никогда и не предполагал, что он — богатый и влиятельный советник — окажется не в зале заседаний (а может, даже и в кресле бургомистра!), а под прекрасным зданием ратуши, запертый в темнице. Признаюсь вам честно, любезные мои, видывал я казематы и похуже вайльбургских, здесь всё было не так уж и скверно. Разве не случалось раз, и два, и сотню раз, чтобы узника попросту сбрасывали в глубокую, прикрытую решеткой яму? И разве не случалось раз, и два, и сотню раз, чтобы в подвалах замка или ратуши набивалось столько осужденных, что спать они могли, лишь взгромоздившись друг на друга? А коль скоро городскому или замковому главе приходило в голову сострить и избавиться от злодеев, не утруждая себя судами, он просто переставал их кормить и поить, и те издыхали средь адских воплей, разрывая друг друга в клочья?
В вайльбургской тюрьме ни о чём подобном и речи не шло, а Цолля вдобавок поместили даже не в обычную камеру, а в комнатку, что обычно принадлежала, надо полагать, сторожу или стражнику. Во всяком случае, у нашего советника была там кровать с тюфяком и одеялом, табурет и даже таз с водой, и ведро для нечистот. Так что покамест большой беды с ним не приключилось, хотя я и догадывался, что он был одновременно и разгневан случившимся, и напуган мыслью о том, что может произойти дальше.
Спутников своих я оставил за дверью, впрочем, по предложению самого Людвига, который сказал: