Яцек Комуда – Чёрная сабля (страница 36)
— Рад гостям, пан Дыдыньский!
В горнице царил полумрак, разгоняемый лучиной да плошками, что горели на столе, заставленном жбанами, анталками да шафликами с горилкой. С лавки поднялся пан Барановский; шёл к ним навстречу с турьим рогом в руке. Был один-одинёшенек. Без челяди. Без товарищей. Без единого человека из своей волчьей стаи.
Засада чуялась за версту. Дыдыньский уже смекнул, что угодили они в дьявольскую западню. Не оставалось ничего иного, как строить из себя бывалого — точно картёжник, которому вместо тузов достались паршивые короли, а он морочит всех, будто прячет в рукаве козырного туза.
Вблизи пан стольник брацлавский вовсе не походил на дьявола, о коем чернь слагала думы да песни. Однако Дыдыньский знал, что черти, сходящие на землю, частенько рядятся в шляхетское платье. Ротмистр был малость пониже его. Алый жупан с завязками носил с той особой повадкой, что пристала как вельможному пану, так и матёрому офицеру польской хоругви. На плечи накинул длинную делию с прорезью для сабли, опушённую соболями, схваченную под горлом золотой запоной с бирюзой. На голове — волчья шапка с разрезным меховым околышем да пышным султаном, у основания коего сверкал алмаз с куриное яйцо величиной.
Так было когда-то, в стародавние годы золотого мира на Украине...
Ныне жупан Барановского хранил лишь тень былого великолепия. Выцветший, изодранный, в бурых пятнах запёкшейся крови, весь иссечённый, с дырою на левом боку. Делия ротмистра зияла прорехами, что бекеша последнего голодранца из подлясского захолустья, передаваемая из рода в род со времён короля Стефана. Соболий воротник — в клочья изодран, оружие — истёрлось и обветшало, в запоне половины каменьев недостаёт. По одежде стольника читались долгие годы войны, ночёвок в степи, сечи, сражений, набегов да стычек с казаками. Выцвела она так же сильно, как его прищуренные очи, в коих нельзя было прочесть ровным счётом ничего — ни лютости, ни тем паче жалости.
— Добро, что прибыли, — молвил Барановский, не глядя на нацеленные в него бандолеты. — Нужны мне люди для расправы с Александренко. Казак тот Хмеля не слушает, усадьбы грабит да шляхту режет. Надобно башку ему свернуть.
— Мы здесь по гетманскому приказу, — глухо произнёс Дыдыньский. — Извольте вернуться с нами в лагерь, где вас ждёт суд за неповиновение. Сложите саблю, пан-брат, и пойдёмте по-хорошему. Иначе за жизнь вашу не ручаюсь.
— Суд? За что? Я же всей душой Речи Посполитой служу.
— Служба ваша, сударь, одно лишь своеволие. Война кончена, пан Барановский, белоцерковские соглашения подписаны, а вы всё на казаков нападаете, колья им тешете да виселицы ставите. Этому должен быть конец!
— Я всего лишь шляхту от резунов защищаю, от черни, что нам всем глотки перерезать норовит. Кому, как не мне, этим заниматься? Его милости пану Потоцкому, который булавы в руке не удержит? Или великому гетману, которого холопы до нужника на руках таскают?
— Я не затем сюда явился, чтобы диспуты с вами вести. Уж простите, пан ротмистр, но приказано мне вас схватить. Не позволю вам этот многострадальный край в преисподнюю обратить, где мы все заодно с казаками жариться станем.
— Пусть лучше на Украине бурьян да крапива растут, чем голытьба на погибель Его Королевского Величества и Речи Посполитой плодиться будет, — процедил Барановский с жестокой усмешкой. — Полегче на поворотах, пан Дыдыньский, вы всё ж не батюшка ваш, чтобы на меня голос повышать. Да и честь надобно отдать хозяевам дома сего, за чьи души я чарку поднимал. За панов Топоровских, коих чернь оглоблями да топорами порешила, живьём потроха выпускала да шеи ими обматывала, а как весь род извела, три дня пировала да веселилась, что ляхов извели. Детишек их на деревах развесили да в стрельбе из луков тренировались...
— Довольно! — оборвал Дыдыньский. — Саблю на стол, сударь!
— Печалите вы меня, пан Дыдыньский, — медленно проговорил Барановский. — Да только что с вас взять — не из Руси вы родом, не из Брацлавского воеводства, не из Заднепровья, не с Волыни, а из курной хаты[6] под Саноком. А я-то всё мнил, что после Люблинской унии шляхта из Малопольши, Куяв и Мазовии с охотой за честь панов-братьев с Украины постоит. Ведь кто за холопа не вступится, тот и за жену не заступится. А мы, русины, видать, для вас и холопов хуже, коли за порубленных детушек наших, за поруганных жён, за спалённые усадьбы сабель из ножен не достаёте. Явила уже коронная шляхта под Пилявцами, как легко талеры шутам да скоморохам швыряет, да так же проворно зайцем в кусты даёт.
— Мир настал, пан-брат. Пора былое забыть.
— Мир настанет, когда Хмельницкого на кол вздёрнем, а чернь к плугу да в фольварки воротится. А коли по доброй воле не пойдут, так мы их плетьми туда загоним.
— Пан Бидзиньский, извольте у их милости оружие отобрать!
— Хотел я с вами миром, пан Дыдыньский, — с укором промолвил ротмистр Барановский. — Не сложилось. Жаль.
Он шагнул к окну.
— Стоять! — вскричал поручик.
Опоздал!
Молниеносным движением Барановский задул свечу на подоконнике.
На дворе грянул выстрел. Пуля впилась в одну из бочек под конскими копытами...
Вспышка ослепила стоявших поблизости панцирных. Бочка разорвалась с оглушительным грохотом, разлетелась вдребезги, осыпав осколками ближних товарищей, сбивая взрывной волной коней, сметая с сёдел всадников. Кони с душераздирающим ржанием осели на задние ноги.
— Ни с места, ваши милости! — прогремел зычный голос. — Замрите, коли жить хотите!
И не успел никто молитву прочесть, как обветшалый частокол ощетинился вооружёнными людьми. Конные, будто из-под земли выросшие, влетели в ворота, стрелки с ружьями объявились на крышах дворовых построек и конюшен. Пешие целили в людей Дыдыньского из самопалов, конные застыли с саблями да рогатинами наизготовку.
— Ни шагу, ваши милости! — повторил тот же голос. Принадлежал он рослому шляхтичу с седыми усами, облачённому в драную, всю в зарубках кольчугу. — Вы окружены, а двор порохом уставлен. Два выстрела — и всей хоругвью к небесам отправитесь!
Кто-то из товарищей подскочил к ближайшей груде бочек, пихнул бочонок, выбил дно и застыл в ужасе. Изнутри посыпался чёрный порошок.
— Иисусе-Марие! Порох!
Хватило одного выстрела, чтобы разбросанные по двору бочки взорвались, разрывая панцирных в клочья. Люди Дыдыньского дрогнули, смешались и отхлынули к стенам усадьбы.
Дыдыньский с Бидзиньским кинулись к Барановскому. Да только поздно. С оглушительным треском лопнули половицы, грохнули подброшенные вверх доски настила. Из-под них повыскакивали люди в рваных делиях, жупанах да рейтарских кафтанах, при саблях, чеканах и ружьях. Вихрем налетели они на перепуганную челядь, посбивали наземь, смяли и к стене остриями сабель припёрли.
Но Дыдыньский всё ж поспел первым.
Встал за спиной ротмистра, левую руку на плечо ему положил. В правой держал пистоль заряженный. Длинный, гладкий, до зеркального блеска начищенный ствол упёрся в бритый затылок пана стольника чуть повыше правого уха.
— Замри, пан Барановский, — прошипел Дыдыньский, — не то будешь чертовок в пекле тешить.
— Взять его! — выдохнул Барановский. — Чего мешка...
Дыдыньский со звонким щелчком курок взвёл. Люди из хоругви ротмистра так и застыли на полушаге.
— Видать, твои не слышат тебя. Кричи погромче!
— Мудрой голове довольно двух слов. Глянь-ка, ваша милость, во двор.
Дыдыньский зыркнул в окно. Его хоругвь, что сбилась вокруг усадьбы, угодила в западню. На частоколе стрелки засели, ворота конница пана стольника наглухо перекрыла. Выхода отсюда не было — разве что на погост али прямиком на небеса.
— Ступай, ваша милость, к дверям, — скомандовал Дыдыньский. — Шевельнёшься — стреляю.
— Стреляй. Половина ваших костьми тут ляжет.
Повисла гробовая тишина.
— Поймал казак татарина, а татарин за чуб держит, — хмыкнул Барановский. — Что дальше-то?
— Попридержи язык, ваша милость. Думаю.
— Давай порешим дело по-рыцарски, — проворчал стольник. — На кой шляхетскую кровь лить? Выйдем на саблях. Положишь меня — сам с тобой в лагерь поеду. Я тебя одолею — отступишь и дашь мне уйти подобру-поздорову. По рукам?
Дыдыньский помедлил с ответом, прикидывая что-то.
— Коли поклянёшься честным словом.
— На святой крест. — Барановский сложил персты и широко перекрестился. — Милостивые паны! Даю слово шляхетское: коли пан Дыдыньский одолеет меня в поединке честном, то сам, волей своей, вернусь с ним в коронный лагерь.
— А коли пан стольник изволит меня посечь, — молвил Ян, — клянусь животом своим, что дам пану Барановскому со всеми людьми его от усадьбы отойти. Да поможет мне Господь.
— Оружие долой! — зычно крикнул Барановский своим. — Место чистое дайте!
Солдаты обеих хоругвей с облегчением вздохнули; опустились пистоли, чеканы да палаши, заржали кони, коим мундштуки ослабили, тут и там прокатились одобрительные возгласы.
— Прошу. — Барановский скинул с плеч делию и широким шагом двинулся в сени.
Вышли во двор. Уже смеркалось, оттого зажгли фонари да смоляные плошки. Товарищи и почтовые[7] из обеих хоругвей перемешались меж собой, потянулись к крыльцу, где плотным кругом обступили своих командиров. Дыдыньский обнажил клинок, ножны с пояса отстегнул, передал слуге.
— Начинайте, ваша милость.