Ярослав Шипов – Шел третий день... (страница 24)
— Да просто денек был бы посветлее, а если солнышко — то за тучкой, чтоб не прямой свет.
— Ну это конечно, чтоб не прямой, — с пониманием согласился старик, — да что тут будешь делать! — прошел к двери, щелкнул выключателем, — лампа вспыхнула, вернулся к столу и поднял перстень.
Гришуха поморщился, предчувствуя боль, и глянул на камень: попав под прямой свет, аметист полыхнул и, отбиваясь от электричества, яростно выплеснулся кровавым сиянием. Гришуха даже глаза закрыл, но и под веками все было кроваво-красным.
Старик, не выдержав зрелища, положил перстень на стол.
— Да, брат, — только и сказал он. А камень, лежавший теперь боком к свету, несколько успокоился, поостыл, сделался темно-лиловым, и лишь в глубине его горели кровавые искорки.
— Да-а, — шепотом добавил Василий Михайлович, — сильная вещь.
— Вот, — пробурчал Гришуха, — а продавщица тридцатник предложила.
— Ну, это она по молодости. — И, глядя на перстень и что-то про себя думая, старик вдруг спросил: — А ты как вообще-то живешь?
— Все так же.
— Все этим… сторожем работаешь?
— Да, — усмехнулся Гришуха, — ночным дежурным по маслозаводу.
— Денег, поди, не хватает?
Гришуха пожал плечами.
— Ну и как перебиваешься?
— Так и перебиваюсь.
— Ну, а огород там, сад?
— Некогда. Все время гроблю на это дело, — ткнул пальцем в перстень.
— М-да. А жена не ворчит?
— Ворчит, — Гришуха вздохнул, — еще как ворчит. Все ж ребятишек двое.
— М-да. А чего ж так мало продукции выдаешь? — улыбнулся старик. — Раз в год и приносишь по камешку.
— Дак дело такое! Пока… придумаешь перстенек, да пока сработаешь, да с тыщу раз переделаешь, чтобы самое то получилось…
— Это конечно, — согласился старик. — Перстенечек твой — загляденье. И скань тут есть, и чернение, и чеканка! Сказочная работа… И все-таки в год по камешку — не проживешь. Надо, брат, посерьезней работать, — осторожно заметил старик.
— Что это вы имеете в виду? — не понял Гришуха.
— Да ничего, — смял старик разговор, — так…
— Василь Михалыч, что вы все темните?
— Экой нетерпеливый! Молодой еще, значит… Ладно: триста пятьдесят. Но столько — не дам.
— Давайте триста.
— И триста не дам. Покупателей нет. Могу дать только сотню.
— Ну что вы, Василь Михалыч, вы ж понимаете…
— Я понимаю, но и ты пойми… Есть, правда, один вариант, — старик, прищурившись, посмотрел на Гришуху, — ежели ты свое клеймишко на другое заменишь…
— На какое — другое?
— Ну, скажем, на отцовское или какого-нибудь еще старого мастера, — подберем!
— Зачем же? — обиделся Гришуха.
— Зачем, зачем… Ты, брат, работаешь так, что вполне можно пустить твои перстенечки с именитыми клеймами, а это в цене.
— Не пойдет, — отрезал Гришуха, — вы мне и в прошлый раз намекали, я понял…
— Намекал. И надеялся, что поладим. Оттого и заплатил в прошлый раз соответственно и даже кое-что потерял на этом…
— Сколько?
— М-м… рублей эдак тридцать пять — сорок…
— У меня есть восемнадцать рублей… Вот, пожалуйста! Восемнадцать с копейками. Двадцатник я вам по почте пришлю.
— Копейки оставь — пригодятся. И вообще зря ты так! Получил бы сейчас стольничек — и никаких долгов! Или сто рублей для тебя уж не деньги?
— Для меня и рупь — деньги, но… А!
— Ну и куда пойдешь, куда понесешь?
— Да хоть в соседнюю область!
— Валяй! К Лехе Егорову! Как явишься, он сразу мне позвонит, мол, твой клиент заявился — сколько платить?
— Ну и черт с вами со всеми!
— Как знаешь…
«Эх, беда, беда, беда, — думал Гришуха, стоя на крыльце магазина. — Денег нет, а долгов — двести рублей. Тьфу, двести двадцать… Или впрямь дело мое никому не нужно? И отчего так? Дед работал — годилось, камешки теперь по музеям лежат. Отец работал — годилось, цельной артелью командовал. Артели уж давно нет, один я остался — и никому не надо. Беда! Как же я теперь домой завалюсь? Без денег, без подарков?..»
Он не видел, что из-за витрины наблюдали за ним.
— Я ж сказала — дешевка!
— Дура ты! — оборвал старик.
«Делать нечего», — завершил свою мысль Гришуха и пошел на автостанцию. Но автобуса сегодня не предполагалось, предполагалось, что сегодня уже ни один хозяин ни единой машины на дорогу не выгонит.
Домой попал Анчуков лишь на следующий день. Жены в это время не было. Она пришла с фермы вечером.
Старший сын не спал:
— Мам! Перстень у папки не купили, но ты не ругайся, мам! Он сказал, что больше не будет камни точить и на хорошую работу пойдет. Огородом займется, а, мам? Не ругайся!
— Где он есть-то?
— На чердаке, спит.
— Чего не в горнице?
— Боялся, видать, что ты заругаешься, разбудишь его, а он сильно устал — пешком шел.
— От самого города?!
— Ну.
— Да что он — рехнулся, что ли? Камни чертовы, будь неладны!
— Не ругайся, мам, он уже и станок разломал да в чулан снес.
— Чего?.. Ладно, иди спать, иди, — и взялась разбирать беспорядочно сваленное на печь шмотье. Вытащила из карманов мужниного плаща тряпочку, развернула, осторожно взяла перстень и нацепила на безымянный палец левой руки: «Ишь, засверкал, окаянный!»
Потом, сбросив телогрейку, прошла в комнату, засветила ночник и, открыв шкаф, достала новую сиреневую кофточку.
Глядя в зеркало, она то прикладывала левую руку к груди, то поправляла волосы. Тихая, тайная улыбка озаряла ее лицо. И камень отвечал этой улыбке теплым мерцающим светом.