Ярослав Шипов – Шел третий день... (страница 15)
— Ой, батюшка, не попадете вы в рай, — начав дышать, говорила Лукерья. — Нарушили-таки заповедь, сотворили себе кумира.
— Нисколько, — бросал батюшка. — Воля моя: хочу — выпью, — он наполнял стопарик и выпивал. — Хочу — не стану. — И, воткнув пробку, запрятывал бутылку снова под огурцы.
Все действо занимало не более минуты и сроду никаких подозрений у матушки не вызывало. Принеся к ужину соленых огурчиков, батюшка обыкновенно уговаривал попадью выпить по рюмочке «слатенького», ну а после «слатенького» нюх у попадьи совсем сбивался.
За годы службы Лукерья к водочке попривыкла настолько, что стала попивать и в одиночестве. Уйдя из церкви, «завязала», но теперь вот…
Не выдержав однажды очередного «фи-и», Иван Тимофеевич постучал в стенку.
— Войдите, — вежливо пригласила Лукерья. Никто не вошел. — Чепуха какая-то… Фи-и-и-и…
Он постучал громче. Тут наконец Лукерья сообразила, в чем дело, и, отрицательно помотав головой, продолжила:
— И-и-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои…
Сосед стал бить чем-то тяжелым. Лукерья раздосадованно вздохнула и, взяв кочергу, ответила. Звук получился дребезжащим, противным. От его неказистости сосед словно бы даже воспрянул.
— Все одно твоя не возьмет, — глядя сквозь бревна, пренебрежительно сообщила Лукерья и сменила кочергу на топор. Удары обухом получились хоть и тяжелыми, но глухими. Выслушав их, Иван Тимофеевич просто зашелся в победном раже. «Чем же это он так? — позавидовала Лукерья. — Громко, четко — прям молодец! — Положила на место топор, внимательно оглядела и нашла: — Вот это дело!» Через минуту дом содрогнулся от выстрела. Сосед стих.
— Фи-и-и-и-и-ильдеперсовы чулочки, фильдеперсовы мои!..
На другой день к ней явился милиционер.
— Это вы стреляли в гражданина соседа?
— Не, — и указала дырку в потолке.
Милиционер смутился:
— Все равно нельзя.
Тут только Лукерья заметила, что форма у него не такая, как у всех милиционеров.
— Погоди, погоди. Ты, что ли, из Серебряного бора? Из речной, что ли, милиции?.. А ну дуй отседова! Дуй, дуй! Лови утопленников!
Смущенный милиционер ушел. «Ах, Иван Тимофеевич, Иван Тимофеевич, — горестно вздохнула Лукерья. — И не стыдно тебе». Сосед хоть и прижимал свое оттопыренное ухо к стене, слов этих тихих не слышал.
Однажды пришел и участковый.
— Не пущу я вас, — сказала она через дверь.
— Взломаем.
— Стрелять стану.
Он помолчал, обошел дом, поговорил о чем-то с соседом и возвратился:
— Отчего ж Иван Тимофеевич вам так не нравится?
— А вам нравится?
— Это уж к делу не имеет. Он человек проверенный, всю жизнь здесь живет. Был первым в деревне колхозником, первым, опять же, ополченцем. Контужен, инвалид войны…
— Жлоб он, прости господи, — возразила Лукерья, — для всех — инвалид, а на себя пахать — трактор.
— У него есть справка.
— Он в ополчении, поди, и трех дней не пробыл, а уж контузию, точно, от своих схлопотал.
— Наговариваете, — предупредил милиционер, — он человек вполне проверенный. А вы сами, как нам известно, религиозным дурманом занимаетесь.
— Ну ты вот что, — притомилась Лукерья, — я охраняю стройку коммунизма, а ты меня на пост не пускаешь. Это как понимать? Может, ты враг народа или шпион? Может, напарники твои сейчас объект взрывают, а ты меня тут задерживаешь, а? Дак тебя, диверсанта, стрелять надо, счас я…
Милиционер ушел.
«Дурак», — вслед ему грустно сказала Лукерья.
Отношения между соседями необратимо ухудшались. Иван Тимофеевич разгородил сад крепким глухим забором, потом разгородил и чердак. Случалось теперь, что они месяцами друг дружку не видели. Петь Лукерья стала значительно реже — с деньжатами было туго да и здоровье не позволяло. Сосед тоже прибаливал — несколько раз уже его забирали в больницу. Так и жили, каждый на своей половине.
Однажды весенней ночью Лукерья проснулась с ощущением неопределенной, но сильной тревоги. Пошастав туда-сюда по комнате, она оделась и вышла во двор. Было полнолуние — время призрачных, мрачных теней. Ее вдруг обуял дикий, животный страх. Она бросилась в дом, закрылась на все замки, взяла ружье, но страх не проходил.
— Иван Тимофеевич! — закричала она.
Он не отвечал.
— Фи-и-ильдеперсовы чулочки! — попыталась она добиться ответа. — Иван Тимофеевич! — И ударила в стену прикладом.
Так билась и металась она до утра. Утром выяснилось, что Корзюков умер.
Хоронила его одна Лукерья — никаких родственников у соседа не оказалось. Казенный человек объяснил Лукерье, что все свое добро Иван Тимофеевич отрядил в ее пользу: две сберегательные книжки, пачку облигаций и сколько-то там рублей наличными. «Потому как она — венец творенья, хотя и живет неправильно», — оканчивалось завещание.
— Зачем? — сказала Лукерья с горечью. — Ничего этого мне не надо.
— Какое будет ваше распоряжение в таком случае?
— Боже мой! Столько калек, сирот…
Казенный человек обрадовался и предложил подписать соответствующую бумагу.
И накатились на Лукерью кладбищенские заботы: то камушек нужен, то оградка, то цветы. Стала она ездить на Ваганьково каждое воскресенье. Ездила-ездила и доездилась: совершенно в духе домостроевского романтизма уснула однажды прямо на земле — на могилке — и простудилась. А как только простудилась, сразу все наперед и поняла. Для начала зашла в церковь покаяться:
— Грешна, батюшка. Завидовала кому-то когда-то… наверное… Прелюбодействовала… но точно не помню. Может, возжелала когда чего не того… А может, и не возжелала… Может, еще чего когда… Но едва ли…
Подумала, повспоминала и махнула рукой.
Потом продала ружье, разыскала казенного человека, написала коротенькое завещаньице и оставила сколь было денег.
Наконец, покончив с делами, упросила карамышевскую почтальоншу захаживать по утрам «для контролю» и легла болеть. Покашляв недельку, с чистой совестью умерла.
Казенный человек выполнил ее последнюю волю и похоронил рядом с Иваном Тимофеевичем.
АНТИЛЕНА
Как я теперь понимаю, звалась она от рождения Кантиленой. С чего вдруг (или — не вдруг) ее родители сподобились так серьезно употребить это латинское слово — неведомо. Можно, разумеется, предположить, что они любили музыку и мечтали о вокальном будущем дочери, но в этом случае их решение следует квалифицировать как ошибку и притом роковую. Ведь совершенно нелепо надеяться на то, что девочка с именем Канцона, Кантилена или Капелла станет певицей, наоборот: назвать ее так — значит, навсегда отречься от надежды на хоть сколь-нибудь благозвучный голос. Отчего это бывает — трудно сказать, но Венеры, вырастая, превращаются в женщин с далеко не классическими пропорциями, Гелии совершенно не хотят заниматься изучением инертных газов, и ни один из Гераклов не дотянул хотя бы до юношеского разряда по штанге. Так вот: голос у Кантилены был неприятный на редкость — скрипяще-гнусавый, словно связки у нее были воспалены, нос заложен, а рот плохо открывался.
Может быть, конечно, родители новорожденной вовсе и не любили музыку, и не мечтали о певческих перспективах для своей дочери, может, просто им понравилось это действительно красивое слово, они и нарекли дочь Кантиленой.
Буква «К» из обиходного обращения выпала, и оттого, вероятно, что латинское название напевной мелодии в то, послевоенное, время было едва ли кому в нашем доме знакомо, тогда как слов с греческой приставкой «анти» всяк человек знал достаточно.
Антилена была невысокой, крепкой, коротконогой женщиной неопределенного возраста. Носила она очки с толстенными круглыми стеклами. Но и за толстыми стеклами глаза ее были всегда напряжены, сощурены — это уже не от близорукости, а, смею теперь утверждать, от чрезвычайно пристального внимания к окружающему.
Работала она в каком-то сельскохозяйственном учреждении и, как говорили соседи, «делала диссертацию», Что это такое, никто, пожалуй, во всем нашем дворе не представлял, оттого слова «диссертация» и «аспирантура» в течение долгих лет произносились шепотом. Никакой диссертации, помнится, она так и не защитила.
Жила Антилена в нашем двухэтажном доме на втором этаже и занимала в трехкомнатной квартире одну небольшую комнату. Жильцы двух других комнат отчего-то часто менялись, и каких-либо воспоминаний о себе никто из них не оставил.
Первая моя встреча с Антилопой произошла, когда я еще не ходил в школу. Как-то вечером мы с приятелями жгли в кустах спички. Вдруг над нами раздалось: «Прекратить!» Мы прекратили. «Встать!» Мы испуганно встали. «Затоптать!» Выполнили. Сощурившись, она долго смотрела на нас сквозь толстенные стекла, потом встревоженно прохрипела: «Сегодня — коробок, завтра — дом подожжете…» Больше всего мы боялись, что дойдет до родителей, но в тот раз не дошло.
Надо же такому случиться: на другой день мы чуть не спалили дом — раскочегарили костер прямо на чердаке. Когда взрослые вывели нас во двор, Антилена, стоявшая в толпе любопытствующих, грозно произнесла: «А что я вам говорила?!» Мы молчали. «Преступники! — указав на нас пальцем, она откинула голову и обвела взглядом толпу. — Бандиты!»
Потом она несколько раз «накрывала» нас на помойке, где мы по просьбе девчонок искали цветные стеклышки для «секретов» — загадочной девчачьей игры, вызывавшей у нас недоумении в те годы и, как мне кажется, похожие чувства у мальчишек теперешних: став недавно случайным свидетелем таинства откапывания «секрета» непосвященному первокласснику, я прочел на его лице знакомую картину все тех же эмоций: изумление и ожидание чуда в начале раскопок и тупой испуг при виде битых стекляшек, обрывков фольги и кусочков цветной материи.