Ярослав Калфарж – Космонавт из Богемии (страница 19)
Пока я пытаюсь дышать, от натуги у меня пересыхает в горле. Я мечтаю выпить молока, но не могу принять его. Ни за что на свете. Дедушка закуривает вторую сигарету, а Человек-Башмак допивает молоко. Меня восхищает, как он переносит лактозу.
– Ты натравил тех пацанов на Якуба, – говорит дедушка. – Это так ты сводишь счеты? Калеча детей?
– Я не ребенок, – вставляю я.
– Я глубоко сожалею о случившемся с Якубом, – говорит Человек-Башмак. – Я никогда не стремился прибегать к насилию для достижения целей и уж точно никого не подбивал к действию против мальчика. Как я слышал, виновных задержали и наказали?
– Задержали и отпустили, – фыркает дедушка. – Слово Якуба против их слова, так мне сказали. Якобы он мог просто споткнуться и упасть на горящую палку. Интересно, как это тракторист, отец Младека, мог позволить себе модного пражского адвоката.
– Так ведь другой мальчик был из Праги, верно? Послушайте, пан Прохазка, я плохо спал. Не хочу, чтобы вы думали, будто я легкомысленно все это воспринимаю – вам угрожает само мое пребывание здесь. Я плохо сплю из-за того, что страстно желаю понять, что мне от вас нужно. Какую компенсацию вы можете предложить. И после нападения на Якуба я наконец понял. Вы верите в судьбу? Лично я – нет. Но иногда мое образование, прочитанные книги и энтропия – все перечеркивается натиском совпадений. Ваше наказание станет и вашим спасением. Изгнание. Вы продадите часть мебели, переедете подальше отсюда, туда, где вас никто не знает, и Якуб вырастет без груза вины за достижения вашего сына. Никто больше его не обидит, он не станет жертвой чьего-то гнева, который причинит ему боль. Сейчас это самый лучший вариант. Да и единственный для вас.
Я гадаю, укусит ли меня собака, если я попытаюсь ее погладить. Как ее зовут? Дедушка молча курит третью сигарету, а потом топчет пустую пачку ногой. И кладет палец на спусковой крючок.
Полыхающий в моей груди гнев направлен не на Человека-Башмака, а на отца. Это он должен здесь сидеть, курить одну за другой и терять родной дом. Мне хочется извиниться перед незнакомцем. И ударить его. Умолять, чтобы не отбирал у дедушки дом, в котором тот прожил всю жизнь, борясь с летними набегами мышей с помощью кошек и яда, набивая трещины в стенах цементом, чтобы туда не попал лед и не разорвал их. Сколько свиней залили кровью землю во дворе, сколько цветов расцвело и увяло в саду за это время?
– Это приемлемая компенсация, – говорит Человек-Башмак. – Я хочу получить дом. Хочу, чтобы вы уехали. Я не могу поквитаться с вашим сыном, но кое-что получу. Отдайте мне дом по-хорошему. Примите поражение с достоинством.
Дедушка взвешивает в руке пистолет. Собака поднимает голову и смотрит на хозяина. Я замечаю, что в комнате нет часов – нет тиканья, полная тишина.
– И ты оставишь нас в покое, если мы уедем? – спрашивает дедушка.
– Конечно.
– Этого не будет. Я могу побороться с тобой в суде.
– На вашу пенсию? Неужели вы не понимаете, что вам откажут, даже не открыв дело? Если вы не съедете добровольно, вас вышвырнут из этого дома.
– Я могу прострелить тебе легкие.
Дедушка крепче сжимает рукоять пистолета. Я вспоминаю, как свинцовая пуля входит в свинью, как поток крови смешивается с землей. А если выстрелить из старого пистолета в человека, крови будет столько же?
– Можете. Но все равно потеряете дом. А Якуб будет навещать вас в тюрьме по воскресеньям.
Дедушка опять садится и трет переносицу.
– А что будет с домом, если я отдам его тебе?
– Я его подновлю и сдам какой-нибудь милой пражской семье. Это будет музей наших отношений, памятник взаимным обидам. Вот что я вам скажу. Я даже могу посылать вам часть арендной платы, чтобы вы не обнищали. Это предложение мира. Дело не в деньгах.
Дедушка снова вскакивает. Собака рычит, и Человек-Башмак кладет руку ей на голову, чтобы успокоить. Я понимаю, что собака без колебаний убила бы меня, перегрызла мне горло и сжевала как теннисный мячик. Ну и пусть. Я умру, защищая дедушку.
– Пошли, – говорит дедушка.
Я протягиваю руку, и он берет ее и поднимает меня на ноги. Мне приходится привалиться к его плечу, чтобы не упасть.
– Надеюсь, вы успеете освободить дом к указанному в письме времени.
– Нет, – говорит дедушка и больше ничего не добавляет.
Он ведет меня прочь из дома, через калитку и по мосту через реку, обратно на главную улицу, и пока мы идем, его «нет» отдается эхом в ушах, хотя тон его слабый и неубедительный, так не похож на привычную приказную манеру, когда каждый слог – истина, с которой не поспоришь. Тихое, униженное «нет» произнес совершенно другой человек. Это «нет» ничего не значит.
– Мы не уедем, – говорю я, когда мы сворачиваем к дому.
– Иди умойся. Скоро вернется бабушка. А я сварю сосиски.
– Мы не уедем.
– Да, не уедем.
Поздно вечером дедушка с бабушкой уныло переговариваются. Я читаю «Робинзона Крузо» с фонариком под одеялом и натыкаюсь на язык Шимы.
Хозяин пивной больше не обслуживает дедушку. Он пьет в гараже, натачивая ножи для убоя.
Мы находим на коврике у двери выпотрошенную крысу. Скорее всего, это кошки.
Мы подбираем для меня новую школу. Я могу вставать в пять и ездить в школу в другой деревне, в трех остановках отсюда.
Потом мы едем на поезде к доктору Лоуни, и он намазывает мою рану мазью.
– Прекрасно заживает, – говорит он. – Это будет самый интересный шрам в мире.
Я вытаскиваю из мусорного ведра газету. Объявления с пражскими квартирами обведены зеленым.
Нет.
Я трижды прохожу мимо дома Человека-Башмака. Окна и двери закрыты. С калитки на меня прыгает дворовая кошка. Я мочусь на стенку дома. Вырезаю на дереве непристойности перочинным ножом.
Человек, который обычно покупает у дедушки кроличьи шкурки, говорит, что больше не будет этого делать.
Бабушку больше не принимают в книжном клубе, который она основала. Рано утром я застаю ее в саду, она что-то шепчет своим растениям.
Нет.
Дедушкины волосы становятся совсем редкими и седыми, веки провисают, и глаза напоминают узкий вход в пещеру – такой, что не втиснется ни один человек.
Чек с бабушкиной пенсией теряется где-то на почте. Дедушке приходится две недели работать ночным сторожем в городе, чтобы мы сумели заплатить за газ. Каждый день на завтрак и обед он ест дешевую жареную картошку из ларька с курицей-гриль, напротив работы. Иногда повар из жалости дает ему подгоревшие крылышки, которые пошли бы на выброс. От дедушки пахнет рапсовым маслом, даже его пот пропах рапсовым маслом, а с нами в свободное время он говорит только о своих свиньях, своей земле и еде, которая наполняет желудок и не разрывает кишки. Потерянный чек так и не обнаруживается, несмотря на многочисленные запросы.
После дедушкиного «нет» проходит месяц, и мы неосознанно начинаем паковать вещи. Ни у кого нет сил, чтобы безоговорочно верить в это «нет». Мы пришли к соглашению, нет нужды говорить.
Много вещей мы оставляем. Мы берем с собой огромный дубовый стол, который сделал еще прадедушка, когда работал плотником в Австро-Венгрии. Картину семнадцатого века с плачущей рыжей девушкой, которая выглядит точь-в-точь как бабушка. Кастрюли, сковородки и фарфоровые тарелки, пережившие мировые войны и наводнения. Мы бросаем двуспальную кровать, под которой пряталась бабушка, когда сирены предупреждали о немецкой бомбардировке. Бросаем печку, которая согревала дом еще со времен Франца Фердинанда. Десятку приблудных кошек, живущих на чердаке, мы оставляем полную миску молока в качестве извинений. Мы бросаем кроликов, кур и маленькую новую Лауду. Десяток вырезанных вручную кукол, которыми играла в детстве бабушка. Сарай с семейством пауков. Книги, хранившие живым язык, пока разные режимы пытались его искоренить. Все это мы взять не можем.
Шиму мы отдаем в другую деревню, дяде Алоизу. Пес слишком привык к свободе, чтобы жить в городе, слишком любит гоняться за мелкой живностью и плавать в реке. Несправедливо обрекать его на страдания среди бетона и шума бессчетных городских машин. Мы с бабушкой плачем по нему, когда едем обратно на поезде в Стршеду. Ох, Шима.
В день переезда я хватаю «Робинзона Крузо». Обложка испещрена следами мышиных зубов и пахнет плесенью, но корешок держится крепко, как ворота крепости. Когда все вещи сложены, дедушка настаивает на том, чтобы до отъезда покрасить калитку. Грузчики – пара долговязых казахов, от которых несет перегаром, – курят и раздраженно вздыхают. Я пытаюсь помочь, но дедушка настаивает, что должен сделать все сам. Каждые несколько минут он прерывается из-за боли в спине и руках. Когда мы наконец-то трогаемся в путь, калитка выкрашена в цвет свежих дров, которые мы с дедушкой приносили из леса ранней весной, когда деревья были напоены и накормлены утренними дождями и плодородной почвой. Эти дрова мы на несколько месяцев выставили бы на солнце, чтобы они высохли и потеряли волю к жизни. Мы оставляем крепкую коричневую калитку на волю ее новой судьбы.
Квартира на Парижской улице, которую мы сняли, до 1989 года принадлежала партийному работнику. Потом новый владелец превратил весь этаж во французский ресторан и через год обанкротился. Затем этаж купил немецкий предприниматель и разделил его на пять квартир в современном стиле, простом и неуютном. Раковина маленькая и неудобная, стены тонкие, на толчке пластмассовое сиденье. Когда сосед наверху спускает воду в туалете, по трубам расходится эхо. На дедушкину и бабушкину пенсию мы можем позволить себе только это – квартиру, в которую я никогда не привел бы друзей, если бы они у меня оставались. Здесь нет истории, нет наследия – все, что мы теперь арендуем и чем владеем, сделано из пластмассы или жести на фабрике, где за гроши вкалывают иммигранты. Даже если Человек-Башмак всерьез решил присылать нам деньги, я знаю, что дедушка скорее сожжет их и устроится работать на стройку, чем будет на них жить.