реклама
Бургер менюБургер меню

Янка Брыль – Всё, что поражает... (страница 2)

18

Буйная ботва молодого картофеля, которого так много за светлыми окнами хаты, где я читаю за столом, снова напомнила давнее уже утро в шестьдесят третьем году, когда мы втроем путешествовали машиной по Гродненщине и в Лиде заходили к человеку, который дружил с Валентином Тавлаем.

Колесник пошел в тот домик на окраине, а мы с Короткевичем пока что остались на дворе, широко зеленом от только что зацветшей бульбы, и издали любовались тем, как на открытой веранде бабуся что-то вязала, а с пластинки ей... как же хорошо, как сердечно пел итальянский хлопчик Лоретти. Чудесную «Ave Maria»

***

Оно все повторяется — чередование суровых белых зим и многокрасочных, таинственно прекрасных летних дней, оно идет своим, не нами придуманным и не нам подвластным ладом. А мы либо любуемся, либо вспоминаем. А то и не замечаем всей красы природы, как будто у нас в запасе вечность.

Когда мы возвращались с озера — с уловом, удочками и резиновой лодкой,— на меже между молодым березником и седеющим овсом, за которым в зеленой лесной стене особенно волнующе выделялись коричнестволые сосны, мне с живостью вспомнился пятьдесят восьмой год. Здесь, на Свитязи.

Наш малыш еще падал, запутавшись в ромашках, ловил ручонками маленьких лягушек. Я лечился чарующей, почти безлюдной природой от ужасной все-таки невозможности работать, быть разумно спокойным. Читал, а главное — как казалось теперь, на овсяно-березовой меже — любовался чудесным, таким близким одновременно, бесконечно загадочным миром.

Или это важно только для меня? Или я отдаю его на радость другим?.. Таинственная музыка, которую не уловить, не передать до конца, до всей глубины не одному, а миллионам Мицкевичей. И какое это счастье,— быть и приемником и передатчиком этой музыки.

***

Стою над поплавком.

Вокруг — над рекой, над кустами и лугом — неуемные, одержимые жаворонки и соловьи. Таинственное, полное глубокого смысла погромыхивание грома.

Цимбальный пляс дождя по воде. И тогда — наконец! — большая, первая красноперка...

А молния все крестится. И в самом деле — как испуганная молодица.

***

Наше чудесное лето. Богатое жито, в котором всегда хочется полежать. Трава — в густой, роскошной цветени тысячелистника, ромашки, колокольчика — небывало хорошая, чуть не до пояса. Лен догорает своим голубым цветом, который у дороги щедро осыпался на песок.

Редко бываю в последнее время в родных местах и потому, кажется, могу свежим глазом смотреть на их простую и очень непростую красоту.

А «свежий глаз», по-журналистски говоря, очень нужен. И в творчестве,— чтобы оглядываться на сделанное как можно объективнее, и в созерцании красоты природы, чтобы видеть, находить в ней каждый раз новое.

***

Пальчики негустого дождя шаловливо ощупывают стекло окна, перед которым я работаю, сидя за деревенским столом. Откуда он взялся, озорник,— с чистого неба, после такого солнечного утра?..

***

Иду вдоль гряды сосняка, по росе. Справа — солнце. Недавно взошло. Оно — сквозь деревья мелькает, скользя по лицу, и я чувствую себя пастушком, который идет вдоль плетня. Домой, позавтракать. Хоть тарахти по соснам палкой — как по штакетнику.

***

Старенькая баня в частом гонком березняке, в которой обычно целую неделю хозяйничают черти, в субботу натоплена пришлыми плотниками, что рубят хату на окраине деревни.

Пригласили помыться. После пара, от которого захватывает дух,— студеная вода из криницы. По пять-шесть ведер — с головы до ног. Даже березки стали белее, и все кругом почистело!

***

Румяное утро над озером. Под соснами, в кустах, выбежав из воды, вытирается молоденькая, стройная загорелая студенточка. Даже приостановился я на стежке, чтобы не испугать...

После, под вечер, увидел ее — не такая красивая

***

Хлебно-сосновая тишина. Над тишиной — от озера — летит ворона. Пчелиным гудом гудит большая поляна гречки. В белой пахучей каше — высоченная одинокая сосна и невысокий, приземистый дуб, издалека будто груша-дичка.

Снимал это, стоя на коленях в мокрой рослой гречке.

***

Озеро Нарочь.

Солнце идет к закату. Взглянуло из-под тучи, словно исподлобья, и волны, неспокойные от холодного ветра, как-то сразу студено, невесело заблестели под черным потолком низкого неба.

Дождевая туча разделилась на два крыла. Левое — тяжелое, ливневое — пошло на юг, где болота над речкой Нарочанкой и Гатовский бор. А правое — разреженное, просвечиваемое солнцем — потянулось сеткой дождя по мелколесью, дачам и хуторам.

На востоке — две радуги: ниже — поярче, выше — слабая. Когда погустел дождь, радуга, что пониже, с тучей, которую она обнимает, приблизилась к нашей лодке. А та, что повыше, осталась на месте, с концами, утопленными в озере далеко, у самых его южного и северного берегов. Когда правое крыло тучи протянулось, прошло дождем по мелколесью, дачам и хуторам, радуги раскололись пополам — левая половина их поблекла и пропала, а правая на густой темени тучи, будто надежно вбитая концом в южный берег, дотлевает постепенно...

Ближе к берегу волна пошла помельче, нас перестало заливать, и мотор наш заговорил веселее.

Возле дач нас вышли встречать. Пропала вся наша грозная поэзия: мы остались просто неудачливыми, мокрыми рыбаками, которых, подтрунивая, отогревали чаем.

***

Входя в залитую солнцем, радостно-неспокойную, до светлого песка прозрачную воду, подумал:

Написать надо и о том, сколько я за жизнь потребил красоты природы. На земле, на воде, в небе. Над тихой речушкой в родных местах, глядя на гусиный поплавок. Меж кавказскими могучими буками над зеленой тесниной. В безмежии донской или винницкой пшеницы. Над океаном. Над белыми облаками. На белом белорусском поле, под низким солнцем предвечерья, когда так хорошо, так чисто на душе после трудового дня. Да и тут, над Нарочью, много потребил. Под соснами, на стремительном и шумном моторном катере, в тихой работнице-лодке.

***

Не помню, но кажется, что не записал нигде, как летом тридцать второго года, в сенокос, меня, после нескольких дней тяжкого, горького раздумья над жизнью, над моим в ней местом, над моей — уже тогда — никчемностью... меня, подростка, вернула к жизни, к пониманию ее смысла, красота окружающего мира.

Больше всего запомнились черные, блестящие сытогорластые грачи над покосами и на покосах. Они — через тридцать четыре года! — помнятся мне, словно светлый сон, словно какой-то символ той спасительной красоты.

***

Пишу над рекою, на уже отросшей после покоса траве (пусть мой блокнот пропахнет травяной свежестью!), в мягком и время от времени чуть-чуть приглушенном тучкой солнце раннего вечера.

Само собой как-то леглось на траву. Будто во мне собралось немало жажды покоя, отдыха, тишины, необходимых для нашей работы.

Сюда шел летним лесом, чащей, по стежке хорошо знакомой, а теперь заросшей, заваленной ветками и целыми деревьями, которые попадали поперек и лежат будто умышленные завалы.

Идя, слушаю урчание горлинок — то как мурлыканье кота, то как грустное кумканье лягушек, то даже временами как похрюкиванье недовольных поросят.

Теперь, над Свислочью, услышал лягушачье кумканье в тихих заводях, и подумалось, что у них это — не просто какая-то там физиологическая потребность, а тихая музыка, очень уж поэтически-грустная. Своею таинственностью и необычностью эта музыка беспокоила меня в детстве, когда я меньше всего думал об осмыслении красоты, а просто брал ее — заслушавшись, засмотревшись как зачарованный.

Не оттуда ли, от той зачарованности, пришло теперь желание лечь на траву, затихнуть?..

Пока писал это, защебетали за кустами ласточки. Густо, дружно и мило. Тоже попутчицы моего далекого начала.

***

Полчаса в мокром лесу.

Дождь разбудил меня шумом за окнами. А может это я сам проснулся навстречу его шуму?.. Подумал, в глядя на зеленую стену: шум дождя усиливается оттого, что сеется он на множество листвы и хвои. Подумаешь, открытие! А вот же приятно было, будто впервые осознал.

В чаще, когда я вошел туда, сначала по асфальтовой дорожке, над которой чуть заметно поднимался пар, а потом по росной стежке, приятно было смотреть на ядреные дубовые листья, вспоминая такой же мощный и сытый капустный лист. Солнце вначале было за поволокой и не спешило выходить из-за нее. Разнеженно и монотонно просил пить юрок. Почти неощутимый ветерок пошевеливал то тут, то там листву, раз за разом тихонько пошумливали, падали наземь маленькие местные дождики. По обе стороны стежки — бурачно-розовые цветы клевера. Символ спокойного, доброго, нежадного достатка — когда всномнишь эти цветы в большой массе, густую, розовую клеверную кашу. В клевере по обе стороны стежки изредка стояла милая, скромная кашка. В мокрой чаще сыто мурлыкала горлинка. Странно вел себя дождь: помолчит, помолчит — и снова шумно пойдет по листве. Будто человек, что думает, а потом — снова плачет...

Солнце взяло свое. Когда я по мокрым стежкам вышел снова на асфальт, листва с юго-восточной стороны была уж почти обсохшая.

Снова вспомнил то, что думалось на днях об описаниях природы. Что-то не очень выразительное, но приятное, светлое. Кажется, у Конопницкой или у другой из польских женщин читал об этом. Ощущение красоты, благодарность за радость этого ощущения, мысли об извечной тоске человечества: ах, как бы нам начать наконец жить разумно, согласно, счастливо!..