Янка Брыль – Свои страницы. К творческой автобиографии (страница 17)
В вагоне, по пути в Светлогорск.
Цену простых вещей, силу любви к земле,— с ее красой, и хлебом, и трудом, которого она, земля, требует от человека,— это я понял и убегая из плена... Не так понял, как почувствовал тогда — очень сильно! И это не прошло бесследно.
Здесь, в бывшей Восточной Пруссии, в ту же самую пору года, вспоминается это ярко и до самой глубины.
***
Когда мы подошли к свежей еще могиле последней из моих сестер, N., показав на венки, стоящие над могилой шалашиком, сказал: «Во наша баба как построилась»...
Что должно было произойти — произошло. В таких случаях боль по-народному унимают словами: «Дай нам бог дожить до такого возраста». Она прожила семьдесят восемь. Наверно, и в ее годы не захочется умирать, однако со стороны, объективно такая смерть воспринимается спокойно.
И это «построилась» записываю как что-то непобедимо народное. Как только услыхал его, так и «подтолкнуло» сразу, как всегда бывает,— сигнал.
***
Думал об умении пользоваться паузами. Но только на застольях веселых, но и на грустных бывают такие паузы, прежде всего перед началом печальной необходимости, когда мужчины рассядутся во дворе, кто на чем, и начинается очень интересный разговор, иногда с более или менее сдержанной остротой и улыбкой, а иногда и совсем свободно, вроде не на похороны собрались.
«Кабы не потешился, так повесился б». В этом — вековая мудрость, некое бессознательное возвращение к детству, к его беззаботной искренности и непосредственности.
***
Смотрели с сыном Олимпиаду, и тяжелоатлеты напомнили нам гоголевского Собакевича: «средней величины медведь». Все дело в этой «средней величине» — в этой неуловимой точности мастерства, почти таинственной, неразгаданной и вместе с тем такой притягательной, «заразительной», живучей, что вот мы хохочем, а имя нам — легион. Какой заряд здоровья пущен в жизнь — всюду и надолго!
***
Толстой —
С меньшими по рангу писателями, получившими признание читателя и официальную похвалу, с некоторыми из этих меньших случаются вещи... не очень приятно пахнущие. За одного из них мне было на днях неловко. Еще раз вспомнилось меткое: пчела сама наносила меда и сама в нем топится...
Черт возьми, неужели это закономерно, естественно? Или прав все же тот, с кого началась эта запись? Он однажды писал, что соблазны существуют для того, чтобы с ними бороться: тогда будет равновесие, необходимое для более или менее правильной, нормальной жизни.
***
Слушая наивную песню колхозного самодеятельного хора, подумал, что можно не быть Шаляпиным или Паганини, однако любить песню и музыку, быть певцом или музыкантом, быть нужным, незаменимым, приносить людям радость,— там, где нет лучшего.
Что уж тут говорить о дилетантстве? Неужели оно когда-нибудь исчезнет?
***
Читаю о Рерихе. Думается, что, пожалуй, это не так уж — относительно — и мало, чего я добился самообразованием, однако как же это ничтожно мало по сравнению с образованием настоящим, с настоящей культурой. И какую имели, сызмальства не тратя времени, такие, как Рерих! Правда, и сами они работали — в укор нам, как подвижники. Люблю такие книги, и давно.
***
...Не опускался до мысли, что если бы начать жизнь сначала, то во многих случаях вел бы себя иначе. Так не бывает, чтобы повторять все с опытом, с мудростью зрелого возраста. Одно в нашей власти — не впадать в отчаяние, а — вооружившись еще большей скромностью — жить елико возможно разумнее дальше.
***
Выбрал и перевел для «Маладосці» афоризмы Сковороды (дань добрым чувствам, которые я питал к нему в моей деревенской юности), написал письмо моей болгарской спутнице и, от страха перед «добровольной безработицей», начал читать рукопись радиопостановки, которую мне дали, чтобы привлечь к такой работе, сотрудники той редакции, где я диктую вечерами с магнитофона...
Одно могу сказать — как человек, которому не работается, «техника которого непростительно простаивает», как говорил когда-то Адамович, ссылаясь на такую же мысль и других добрых людей,— одно могу сказать в свое оправдание: и в таком трудном положении я научился вести себя достойно.
***
Прочитал «Хама» Элизы Ожешко.
Сколько еще удивляться и стыдиться? Что вот и этой вещи не читал. Стыда, правда, нет. Зато тихо радостно — от мысли еще об одном настоящем человеке, настоящем писателе, голос которого услыхал и я, душу которого благодарно ощутил.
И не которого, а которой. Ибо все время помнил, что это — женщина, благородная, нежная, умная, хоть временами излишне многословная и сентиментальная. Но и это понятно, естественно.
Как же так — до сих пор не издать того, что написано ею о Беларуси, о белорусах?..
А как прекрасно это — их дружба: пани Элизы, Салтыкова-Щедрина, Ивана Франко, нашего Богушевича. И то, как она понимала Толстого.
Вспоминался Неман тех, ожешковских мест, как я, в разное время, видел его возле Мостов, в Лунной, в Княжеводцах...
Кстати, в книге нашей надо сказать слово и об Ожешко. Они с Васильком и лежат ведь недалеко друг от друга...
***
Когда отрываю зачем-нибудь листок перекидного календаря, невольно думаю о днях, которые прожиты. Календарь — будет новый...
Вспомнилось и молодое ощущение, о нем у меня и стихотворение было — оптимистическое («Ах, дай мне жить, жить бесконечно!..»), больше других моих стихов понравившееся трезвому любителю Богдановича Даниле, стихотворение, которое я и сам в своем горьком сентябре 1936 года считал «началом моего литературного творчества».
Теперь уже таких далеких ожиданий нет, однако же и надеяться, загадывать — не перестанем.
***
Тень Пилсудского напомнила мне об одном из тех, кто начинал сознательную жизнь с кровавой службы «под его знаменами»,— о Броневском. Какие у него бывали после воспоминания, когда он на всю глубину увидел, что это было — не то? Не потому ли и плакав он в Новогрудке, слушая польский гимн в исполнение белорусских ребят?..
Патриотизм и общечеловеческое, интернациональное! Для «философа» это значительно легче — издалека водить пальцем по бумаге. А как тому, у кого только одна жизнь, которая именно теперь и решается? Как тем американским парням, которых гонят во Вьетнам?
Мысли о Броневском начались с одной: грехи исторические — спишет ли их история?..
***
Каждый из нас одно и то же читает в какой-то мере по-своему: в зависимости от своей способности представлять с чужих слов и в зависимости от общей подготовки, опыта, знания, жизни. Ибо и природу, и людей, читая, обычно сравнивают невольно с виденным, известным.
Подумал об этом, перейдя от нефтяников Каспия к рыбакам Эстонии.
Какая точность скупого мазка у этой веселой эстонки Лили Промет, сколько воздуха и глубоко затаенной любви к родному и справедливому. Со сдержанным юмором, без всякой сентиментальности. А сквозь почти мужскую иронию временами, скупо и кстати, просвечивает женская нежность. Осторожная, наготове с иронией — средством самообороны, которое, возможно, потребуется.
***
Как досадно, что и я, по примеру шовинистов, мог иногда смотреть... сверху на литературу других, недавно отсталых, народов — просто
***
Вчера был день Швейцера и Чюрлёниса.
У Чюрлёниса — два его деревянных домика, маленькая комната-мастерская, с мольбертом и палитрой, где я снова невольно прицеливался к столику возле окна, почти совсем над землей,— как бы здесь работалось. И была его музыка, под которую мы тихо сидели...
Швейцер помог мне разобраться в том, до какой степени мы должны открываться друзьям.
«Знать друг друга не значит знать о друге все; это значит относиться друг к другу с симпатией и доверием, верить друг другу.
Существенно лишь стремление зажечь в себе внутренний свет... когда в людях зажжется этот свет, он будет виден. Только тогда мы узнаем друг друга, идя в темноте, и не к чему будет шарить рукой по чужому лицу или вторгаться в чужое сердце».
***
Я старомоден в своем творчестве и стою в стороне от тех, кому, возможно, мог бы быть полезным. Молодежи.
***
Думаю иногда, как бы это с пользой высмеять кредо некоторых наших «молодых» — любым способом стремиться «дойти до читателя» — не думая, прежде всего, о том, что через такие любые способы к читателю, в конце концов, можно дойти с опустошенной душой, растратив даже то незначительное, что в ней было при вступлении в литературу.
***
Как-то сразу после войны, дома, в Загорье, взял я велосипед и поехал в дальнюю деревню, к другу, с которым давно не виделся. Нашел его в поле, на севе. Думал, что поговорим, а он, минут через пять: «Извини, брат, сеять надо». И я поехал обратно домой, как несолоно хлебавши.
А мне сев перебивали кто хотел, когда и как хотел,— приходами, звонками, вызовами... Только недавно начал кое-как отвоевывать рабочие утра от разных неожиданным помех. Да не всегда удается это и посейчас.
Недавно в Киеве, когда был на совещании, хотел утром пройтись с N. над Днепром, поговорить, сказал ему об этом желании накануне вечером, а он не постеснялся ответить, что хочет походить один, что это ему — надо.
И мне надо сеять, и мне нужна тишина для творческих раздумий, и не стоит бояться отстаивать ее.