Янис Варуфакис – Технофеодализм. Что убило капитализм (страница 3)
Согласно Гесиоду, железо сделало твердыми не только наши плуги, но и наши души. Под его влиянием наш дух прошел перековку в огне, а пыл наших вновь возникающих желаний охлаждается, как шипящее железо в калильной бадье кузнеца. Добродетели испытываются на прочность, а ценности уничтожаются, по мере того как растет наше богатство и расширяются наши владения. Сила породила не только новые радости, но и измождение с несправедливостью. У Зевса не будет выбора, предсказал Гесиод, кроме как однажды уничтожить человечество, неспособное сдержать свою технологически созданную силу, вышедшую из-под контроля.
Мой отец не хотел соглашаться с Гесиодом. Он хотел верить, что мы, люди, можем стать хозяевами наших технологий, а не порабощать ими себя и друг друга. Когда Прометей украл у Зевса огонь, символизирующий раскаленный добела жар технологий, он сделал это ради человечества, в надежде, что он сможет осветить нашу жизнь, не сжигая Землю. Мой отец хотел верить, что мы сможем использовать его дар так, чтобы Прометей мог гордиться нами.
От жара к свету. Врожденный оптимизм был лишь одной из причин, по которой папа продолжал надеяться, что человечество не растратит магические силы, с которыми он познакомил меня перед нашим камином. Другой причиной было его знакомство с природой света.
Однажды, когда я вынимал раскаленный железный прут из огня, папа спросил: «Как ты думаешь, что заставляет это изображение раскаленного металла попасть в твой глаз, чтобы ты мог увидеть его красное свечение?» Я не смог ответить. К счастью, я был не одинок.
В течение столетий, сказал он, вопрос о природе света был предметом жаркого спора величайших умов. Одни, например Аристотель и Джеймс Максвелл, считали свет своего рода возмущением эфира, волной, которая распространяется от первоначального источника – так же, как это делает звук. Другие, среди которых Демокрит и Исаак Ньютон, указывали, что, в отличие от звука, свет не может огибать препятствия – то, что присуще природе волны, – и, таким образом, он должен состоять из крошечных материальных элементов или частиц, движущихся по прямой линии, прежде чем попасть на сетчатку нашего глаза. Кто из них был прав?
Жизнь моего отца изменилась, или, по крайней мере, так он мне сказал, когда он прочитал ответ на этот вопрос, данный Альбертом Эйнштейном: правы были
Для папы двойственная природа света стала ключом к признанию сущностного дуализма, лежащего в основе не только природы, но и общества. «Если свет может быть двумя совершенно разными вещами одновременно, – размышлял молодой он в письме своей матери, – если материя – это энергия, а энергия – материя», что было открыто еще Эйнштейном, «почему мы должны описывать жизнь либо в черно-белых тонах, либо, что еще хуже, в оттенках серого?»
Когда мне исполнилось двенадцать или тринадцать, из наших постоянных разговоров я начал догадываться, что любовь отца к магии железа – то есть к технологии – и к физике Эйнштейна – противоречивой двойственности всех вещей – как-то связана с его левой политической позицией, за которую он провел несколько лет в лагерях. Моя догадка подтвердилась, когда я наткнулся на текст речи, произнесенной тем же человеком, который первым сформулировал понятие исторического материализма: Карлом Марксом. Эти слова звучали так, словно их говорил папа:
В наше время всё как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины, обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приносят людям голод и изнурение. Новые, до сих пор неизвестные источники богатства благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в источники нищеты. Победы техники как бы куплены ценой моральной деградации[5].
Сила, сокращающая потребность в тяжелом труде и делающая его всё более плодотворным, возникла из великой трансформации материи, которую стремился продемонстрировать мне отец: железо, превращающееся в сталь в нашем камине, тепло, превращающееся в кинетическую энергию в чудесной модели паровой машины Джеймса Уатта, невидимое глазу волшебство, происходящее в телеграфных проводах и магнитах. Но со времен Пятого века Гесиода эта сила одновременно несла в себе и свою противоположность: силу заставлять человека голодать, работать без отдыха и перерывов, превращать источники богатства в источники нужды.
Связь между двумя страстями моего отца – печами, металлургией и техникой в целом, с одной стороны, и его политическими убеждениями, с другой – стало невозможно не заметить, когда я впервые прочитал «Манифест Коммунистической партии», в частности знаменитую фразу[6]:
Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, всё возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Всё сословное и застойное исчезает, всё священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения[7].
Это напомнило мне о его мальчишеском восторге при виде плавящегося в нашем камине металла или, что гораздо более впечатляюще, на сталелитейном заводе, отделом контроля качества которого он руководил и где температуры были достаточно высокими, чтобы железо буквально «растворялось в воздухе».
Но в отличие от Гесиода – и, конечно, моралистов нашей эпохи – папа не считал себя обязанным принимать чью-либо сторону, становиться либо технофобом, либо техноэнтузиастом. Если свет может сочетать в себе две противоречивые сущности одновременно, и если вся природа зиждется на подобной бинарной оппозиции, то закаленная сталь, паровые двигатели и компьютеры, объединенные во Всемирную сеть, также могут быть одновременно и потенциальными освободителями, и поработителями. И поэтому нам, всем вместе, предстоит определить, какой из этих вариантов будет реализован. Вот тут-то в дело вступает политика.
Самое необычное введение в капитализм. Левые обычно радикализуются в ответ на возмутительную несправедливость и ошеломляющее неравенство, которые порождает капитализм. Но не в моем случае. Конечно, взросление в условиях фашистской диктатуры сыграло свою роль, но моя левизна имела гораздо более эзотерическое происхождение: чувствительность к двойственной природе вещей, которую передал мне отец.
Задолго до того, как я прочел хоть одно слово, написанное Марксом, не говоря уж о других экономистах, я считал, что различаю целый набор двойственностей, лежащих глубоко в основах наших обществ. Первое подозрение о подобной двойственности посетило меня однажды вечером, когда мама жаловалась папе, что на заводе по производству удобрений, где она работала химиком, ей платят за время, но не за энтузиазм. «У меня дерьмовая зарплата, потому что мое время стоит дешево, – сказала она. – Мою страсть к достижению необходимых результатов начальство получает бесплатно!» Вскоре после этого она уволилась и устроилась на работу биохимиком в государственную больницу. Через несколько месяцев она с радостью заявила: «По крайней мере, в больнице я нахожу удовольствие в том, что мои усилия приносят пользу пациентам, даже если я для них так же невидима, как раньше была для владельцев фабрики».
Эти слова засели у меня в памяти. Мама невольно познакомила меня с двойственностью наемного труда. Заработная плата, которую ей платили за отработанное время и формальные навыки (ее сертификаты и степени), отражала «меновую ценность» часов, которые она проводила на работе. Но не рабочее время придавало истинную ценность тому, что там производилось. Она придавалась производимому на фабрике или в больнице благодаря ее усилиям, энтузиазму, усердию, даже таланту, но ничто из этого не оплачивалось. Как поход в кинотеатр: цена за билет отражает меновую ценность фильма, но она существует совершенно отдельно от удовольствия, которое он доставляет и которое можно назвать его «опытной ценностью». Точно так же труд делится на товарный труд (мамино время, купленное у нее за ее зарплату) и опытный труд (опыт, усилия, страсть и талант, которые она вкладывала в свою работу).