Яна Лехчина – Год Змея (страница 17)
Но как же она хотела плести из людей! Тогда Рацлава бы не просто разбрасывала невесомые полотна историй – с людьми они стали бы куда звучнее, шире и прекраснее. Если бы она вытянула нити, из которых состояла Хавтора, то впряла бы степные травы, полуденное солнце и жар костров в южные сказки про ханов и рабынь с глазами-алмазами. Она бы знала, как размять в волокно силу и верность. Но пока ей подчинялись одни мыши да небольшие птицы, и постанывание свирели несло с собой песни о севере из поволоки, звуков дождя и ускользающего тепла одеял.
Люди слышали в историях Рацлавы цвета, которые она никогда не различала. Ей открывались лишь жидковатые дымки, улавливаемые глазами грызунов и диких уток. Кровь ягод, лопавшихся под её ногами у Божьего терема. Небесный хрусталь ручья.
Однажды, когда он болел, лет в семь или восемь, Рацлава перебирала их пальцами. А Эйсо метался на постели и бредил.
Рацлава выдохнула, вытягивая из свирели ещё одну нить. Братья не были плохи. Иногда Ойле делал её жизнь чуть счастливей – приносил эдельвейсы, как другим сёстрам, и выпускал из дома. Разговаривал не особо часто, но Эйсо и вовсе предпочитал её не замечать, хотя никогда не обижал и наедине мог передать чашу или помочь найти стул. Наверное, им было тяжело увозить Рацлаву в Черногород, чтобы продать купцу и закрыть старый отцовский долг, – они не Хрольв.
Это было правдой, и Рацлава не могла дольше отравлять им жизнь.
Тогда она думала, что это будет стоить ей семьи и дома. Оказалось, большего.
Хрольв был младше Рацлавы на год и считал, что слепота выела её разум. Он относился к ней как к не особо смышлёному животному, прибившемуся к дому: нельзя гнать, пока отец не разрешит. Теперь разрешил. И Хрольв думал, что Рацлава, как и глупый зверь, способна понять только разложенные на слоги, мелодичные слова.
Он всегда так к ней обращался, неискренне-вежливо. Напускная нежность, смешанная с запрятанным презрением. Хрольв состоял из совершенно гладких, но скользких нитей, и Рацлаве никак не удавалось ухватить их. Она не слышала, как брат рыдал над её свирелью, и ей было жаль.
Знал бы ты, чем всё обернётся. Что купец, заплативший за пастушью дочь, не удержит в своих стенах историй о чарующей свирели. И что Рацлаву назовут драконьей невестой и караван повезёт её на восток.
– Что это, ширь а Сарамат? – встрепенулась Хавтора. – Мне кажется, твоя свирель поёт на разные голоса.
Повозка скрипела и качалась, жгуты тумана стелились у колёс и лошадиных копыт. Дождь лил, как из прохудившегося корыта Сестры ветров. Рёбра тёмно-синих гор расплывались у горизонта, и снег на их вершинах тонул в грозовом мареве. Вместо ответа Рацлава отпустила свирель и поднесла к слепым глазам правую руку: скрюченную, как птичья лапка, в свежих порезах и порванных белых лоскутьях. Она долго держала её перед собой, будто могла видеть лунки крови в сгибах пальцев и кривые линии на ладони.
Рацлава высунула кончик языка и почувствовала вкус железа. Раньше, когда свирель раскалывала кости, было хуже. Ингар говорил, что её губы выглядели так, словно кто-то бил их стальной рукавицей. Но теперь, спустя пять лет, от влажно-кровоточащего, почти бескожего рта остались лишь трещины и маленькие язвочки.
– Мне кажется, гар ину, я слышу имена.
Хавтора зябко повела плечами, и с жёстких седых волос сползло покрывало. С мягким шорохом соскользнуло до татуированного плеча: Рацлава представила ночной огонь, горячий шёпот и смятые кошмы в шатрах. Она хочет, хочет соткать из этого свои полотна. Из этого – и ещё многого. Из того, что принадлежит сотням людей. Ей мало их восторгов и слёз, смеха и танцев под красивую музыку. Ей нужны они все. Их звуки и запахи, умения, мышцы и кости. Языки и лица, голоса.
– Такого не может быть, – проговорила рабыня. Она поправляла покрывало, устраиваясь на подушках, как кошка, – казалось, её тело не затекало и даже не думало болеть. Старуха впервые посмотрела на Рацлаву иначе, прищуренно.
– Не может, – едва вслушиваясь, ответила Рацлава, пытаясь разогнуть пальцы.
Глаза у Хавторы стали хитрые, в цвет латунного рабского ошейника.
– Кто такой Ингар, ширь а Сарамат?
Её голос изменился. Рацлава уловила в нём что-то кроме прежнего подобострастия. Любопытство и лукавство? Страх? Рацлава медленно положила руку на одеяло и подняла белый, с почти зажившей ссадиной подбородок.
– Мой брат, – неторопливо ответила она, и этого показалось недостаточно. У Рацлавы четверо братьев, но Ингар – особенный. Она сухо добавила: – Когда я родилась, была голодная зима, и мать отнесла меня в лес. А Ингар спас.
– Зачем он сделал это? – удивилась Хавтора. Рацлава, ещё не ставшая драконьей невестой, не вызывала у неё обожания. – Тебя было нечем кормить.
Рацлава погладила одну из кос, переброшенных на грудь.
– Запасы моего отца не иссякли даже в голодную зиму. Моя мать осунулась, но не заболела и могла бы меня выходить. Мои старшие братья и сестра жили далеко не так хорошо, как раньше, но им не грозила смерть.
– Тогда почему?
Рацлава приподняла соболиные брови.
– Я слепа. А кому нужен слепой ребёнок?
Хавтора согласно замурлыкала в ответ, пропуская сквозь пальцы бахрому походных подушек. Рацлава даже не шелохнулась: она знала, что тукерской рабыне не было дела до пастушьей дочери. Она боготворила невесту дракона.
– Если бы твой брат жил у нас, в Агыр-ол, Пустоши, его бы убили за непокорность. Кто он такой, чтобы идти против слова отца?
Рацлава нахмурилась:
– Хорошо, что мой брат не из Пустоши.
И всё же семья сделала для Рацлавы больше, чем она заслужила. Её кормили и одевали целых девятнадцать лет, хотя она не могла помогать по дому так, как её сёстры, и едва ли вышла бы замуж. Мать, заплакав, отказалась нести её в лес во второй раз, а отец дрогнул под взглядом Ингара. Брату тогда было шестнадцать, он недавно потерял ногу и служил подмастерьем на старой дедовской мельнице. Ингар знал, что мать предпочтёт заниматься с маленьким Ойле, поэтому свой первый год Рацлава провела с ним – её поили козьим молоком и заворачивали в шкуры под мерный рокот жерновов.
Это благодаря Ингару у неё появилась возможность пережить зиму. И это Ингар помог ей украсть свирель Кёльхе. Но он уехал в Гренске, а вернуться должен был только осенью, и отец посчитал, что девятнадцать лет – солидный срок.
Как же ему будет больно.