Яна Денисова – Кошмарные сказания ведьмы Эделины (страница 6)
Бесконечный жизненный круговорот: рождается ребёнок – умирает старик, приходит день и отступает ночь, после зимнего забытья природа просыпается с первым весенним теплом. И так по великому кругу, раз за разом, год за годом. И никому не дано его разомкнуть, остановить, изменить. Никому, кроме истинных ведьм – они могут умирать и рождаться вновь бесконечно… если сами того пожелают. Миррея не пожелала.
Её скудного, истощившегося с годами колдовства едва хватило на моё воскрешение и теперь она медленно, словно затухающая свечечка, угасала, таяла, покидала меня навсегда.
Я крепко держала в объятиях её маленькое, хрупкое, как у птички, тело, гладила длинные седые волосы, целовала мокрые от слёз щёки и наслаждалась каждым мгновением рядом с нею. Миррея расспрашивала о моих странствиях, улыбалась гордо и бормотала, что была права, что я смогу обратиться к свету, смогу использовать свою силу во благо и смою милосердными делами чудовищные свои грехи.
– А как же мой звериный голод, матушка? – спросила я. Жажда свежей крови овладевала мной порою так безудержно, что противиться ей не было никаких сил. – Ужели вовек от него не избавиться?
– Вкусивший однажды человеческую плоть отравлен безвозвратно, – покачала головой Миррея. – Искупай каждый свой грех многократно, неси света в тысячу раз больше, чем тьмы, и не казни себя понапрасну. Не бойся смерти – страх лишает тебя выбора, а значит, и свободы. И прости себя, как это сделала я.
– А как же они? – кивнула я в сторону городских крыш, которые золотило яркое полуденное солнце. Там, под этими уютными черепичными кровлями, детоубийцы и людоеды продолжали жить, любить, смеяться, за каменными стенами их домов стенали и плакали неупокоенные души невинных божьих агнцев, а я не знала, что же мне делать: воздать по делам их и ввергнуть свою душу в ещё большую тьму, или простить, как прощает Господь, и уповать на справедливость его, зная, что она так же эфемерна, как призраки несчастных, бродящих по земле в поисках утешения.
– Тебе предстоит самой решить, Эделина. Может, потому Господь и направил тебя сюда, чтобы ты заглянула своим демонам прямо в глаза? – Миррея устало прикрыла лицо слабою рукою, силы её были на исходе, и я поняла, что пришла пора задать вопрос, мучивший меня бессчётными ночами, ответ на который могла дать только она:
– Какое истинное горе обратило тебя в ведьму, Миррея? Как же ты пережила его, не утратив ни света, ни добра, ни веры?
Миррея сжала мои пальцы так сильно, что я вздрогнула и уже пожалела было о своей дерзости, но ведунья ответила:
– Я убила собственных детей, Эделина, чтоб спасти их от участи куда более жуткой, чем вечное забвение. И прожила праведную жизнь, чтобы их безгрешные, непорочные души вернулись в мир лучше того, что они покинули.
Я похоронила Миррею у реки, под раскидистым молодым деревцем, в гибких тоненьких ветках которого радостно щебетали крохотные пташки. Она ушла с улыбкой на устах, умиротворённая, безмятежная, я целовала её руки до последнего вздоха, преисполненная благодарности за прощение, за очищение от душевной скверны, за избавление от застарелых сердечных ран. После вложила в её хрупкие пальцы полотняный мешочек с прядкой льняных детских волос – единственной драгоценностью, что хранила Миррея у своего сердца.
На прощание она сказала:
– Ты сама выбираешь, что нести в этот мир, Эделина. Не позволяй никому решать за тебя.
И когда ясные её глаза погасли, а худые узловатые пальцы разжались, отпустив мою руку, я долго-долго плакала, горячо вымаливая прощение, только теперь у самой себя.
Ночь задёрнула усыпанный звёздами полог, погасила серебряный лунный свет хмурым облачком, тишину разлила по узким городским улицам, сполоснула мостовые лёгким дождичком, ступай по гладким камушкам, моя госпожа, город спит. Бесшумно скользя по каменной дорожке, прокралась я в заветный молчаливый дом, зажгла ароматные восковые свечи, сдвинула в сторону тяжёлый дубовый алтарь, углём начертала на полу колдовские знаки. На шум прибежала хозяйка дома, та самая смешливая изуверка, следом за нею хозяин, увидали меня, остолбенели, воздух захватали широко раскрытыми ртами, словно вытащенные из воды рыбы. Смотрела я в их перекошенные ужасом лица и не было в сердце моём ни сочувствия, ни жалости, всё на костре сгорело, сплавилось в жаркую непримиримую злобу, месть молотом стучала в душе, требовала освобождения.
– Ты… как же… мы ведь… тебя… – залепетала женщина, протягивая ко мне полные белые руки, страх исказил её круглое румяное лицо, превратив его в аляпистую маску – в таких на городских площадях кривляются бродячие актёры в шумные базарные дни.
– Сожгли, – любезно договорила я. – Только я здесь не закончила, пришлось вернуться.
Женщина с воплем бросилась было бежать да вырваться из колдовского круга оказалось ей не по силам, споткнулась, запуталась в длинной своей ночной сорочке, заплакала, упала на пол, хватаясь трясущимися руками за побелевшего вмиг супруга. Тот молча прижал руки к груди, рванул ворот так, что тонкая ткань лопнула с треском, вздохнул натужно и свалился безжизненным соломенным тюфяком.
– Сдох, тварь, – злобно пнула я грузное его тело. – Избежал правосудия моего, подлец. Что ж… за двоих отвечать будешь, – глянула я на побелевшую, словно первый снег, злодейку, на её дёргающиеся в рыданиях тугие плечи, поправила растрёпанный тёмный локон, шепнула на ушко: – Не плачь. Не разжалобишь.
И ударила.
Окровавленная госпожа мешком валялась на грязном полу, едва слышно поскуливая, словно выпитый мною недавно щенок.
– Для каждой свиньи найдётся мясник, правда? Или ты и впрямь полагала, что останешься безнаказанной? – ласково шептала я после каждого удара витой кожаной плёткой, в числе прочего купленной днём на местном базаре. Самую дорогую выбрала, самую красивую и прочную – Миррея оставила мне в наследство увесистый кошель с серебром. Острые шипы, украшающие язык плети, рвали спину женщины на неровные кусочки, обнажая красное кровоточащее мясо. – Сколько невинных душ вы загубили, изверги? Неужто сердца ваши до последней капли лишились любви и милости Господней? – я опустила плётку, задумалась, воспоминания о побоище, устроенном мною в далёком крестьянском поселении, ожгли с новой силой. Господи, почему же ты допускаешь все эти зверства? Неужели раскаяние одной мятежной ведьмы тебе важнее сотни безвинно погибших овечек? И разве нет иного способа увидеть и наказать тёмные души, чем обречение маленьких ангелов на мучительную смерть? Где твоё милосердие, Господи, где твоя справедливость? Или она так велика и витиевата, что простым смертным не разглядеть, не понять, не постичь её вовеки?
Как же сложно быть орудием божиим, когда разум не может познать, верный ли избран путь… А может, Вседержитель прав, и побороть зло может только другое зло, укрощённое, раскаявшееся, но не растерявшее ни ярости своей, ни жестокости? Потому и пачкаю я свои и без того грязные руки в чужой крови, Господу-то несподручно злобствовать, он добряк, сердобольный и заботливый…
Разгорячённая избиением, собственной вседозволенностью, возбуждённая запахом крови и святотатственными думами, отпустила я свой гнев, злобушку свою обнажила до последней крупиночки – всё во славу твою, Господи! – отбросила плётку, вынула из поясной сумы резную чашицу с солью и щедро осыпала свежие раны, ярким кровяным ажуром покрывающие белое тело моей беспомощной жертвы. Ах, какой сладкой музыкой показались мне её звериные крики, сердце зашлось от жестокой, чёрной радости, я даже каблуком зацокала в такт истошным её визгам и стенаниям, хотелось мучить несчастную бесконечно, продлевая её агонию вновь и вновь.
К утру я совсем обессилела. Ударив в последний раз, я отступила на шаг от изувеченной женщины. Её прекрасные пышные локоны намокли от пота и крови, свалялись в вонючие космы, упругое, восхитительное тело сломанной куклой валялось на липком полу, нелепо вывернув нагие руки и ноги. Казалось, она впала в забытье от невыносимых пыток и непрекращающейся боли, но едва я перевела дух и успокоила сбившееся в безумной смертельной пляске дыхание, как увидела, что её обмякшие плечи затряслись, заходили ходуном, выгибая длинные раны в жуткие блестящие полуулыбки, сочащиеся свежей кровью, почти чёрной в неровном свете догорающих свечей. Носком сапожка я перевернула женщину на спину и едва не отпрянула с криком – людоедка заходилась в беззвучном дьявольском хохоте, сверкая белыми зубами сквозь разодранные безжалостной плёткой губы. Наконец её демонический смех иссяк, женщина приняла вид серьёзный и спокойный.
– Не говори мне о боге, ведьма, – прохрипела она, – тебе ли не знать о его хвалёном милосердии? Что он забрал у тебя, дорогая, или кого? Чем заплатила ты за своё непрошеное ведовство?
Избитая, изломанная, вся в крови и собственных испражнениях, она смотрела на меня со сдержанным достоинством, без ненависти и страха, будто немыслимые мои пытки придали ей сил и уверенности в своей правоте. В её измученном, но твёрдом взгляде ясно читались жалость и отеческое сочувствие, словно она точно знала цену божьему моему благословению. И я под напором этих соболезнующих глаз вдруг разрыдалась, бурно, громко, слёзы текли горьким потоком, а в памяти всплыл любимый образ потерянной навеки золотоволосой, красивой, нежной моей матушки. Лиходейка замолкла и закрыла глаза, не мешая мне оплакивать свою бестолковую, бессмысленную, никчёмную жизнь. Когда я, униженная собственной слабостью, затихла, она вновь заговорила, отрешённо, монотонно, будто читала начертанные между потолочными балками слова: