Йана Бориз – Жирандоль (страница 69)
Братья и в остальном выросли похожими: коренастые, большеголовые, с опущенными вниз уголками глаз, смуглые до черноты. Их нередко путали, отчасти из-за того, что весь невеликий гардероб носился на двоих, каждой вещи свое время и место. Больше всего Каиржану нравился братов ремень с собственноручно выкованной пряжкой. В то лето они вместе пасли аульных коз, с утра до вечера ходили с ними по берегу речушки вдалеке от истоптанных пастбищ. Там и отыскался черенок ложки, ставший потом стараниями долгих зимних вечеров кособоким кошачьим силуэтом на рамке. Агатай долго трудился над ней, переделывал, носил к кузнецу. Кошка появилась не сразу, сначала на ее место претендовал бык, потом волк, но умения хватило только на кошку с дырочкой вместо глаза и длинным хвостом, превращавшимся в нижнюю перекладину. У хвостатой обнаруживался скверный нрав, бока болезненно пухли, лапа кривилась. Много раз Бауржан хотел плюнуть и раскатать невнятную, непослушную хреновину в тесто, а потом вытянуть простецкую колбаску и все. Но зима в степи долгая, а заняться нечем. В конце концов она осталась сидеть, вытянув длинный хвост, с годами отполировалась, заблестела не хуже заводской и казалась младшему братишке шедевром. Если старший позволял потаскать свой ремень, день становился праздничным с самого утра. Коз съели, братья выросли из детских рубах, износили старые штанишки, а своенравная кошка и не думала сдаваться. Выходило, что аульный кузнец знал свое дело: пряжка пережила не один ремень.
Став взрослым, Баур с ней так и не расстался. Только брата больше нет, его перед самой войной подкараулил разбойничий нож. Он и смерть встретил, перепоясанный ремнем с приметной штуковиной. Каиржан поклялся отомстить, найти убийцу и задушить собственными руками, но не успел: ушел на фронт, дважды лежал в госпиталях, получил две медали и дошел до самого Берлина.
Он вернулся в родные степи целый снаружи и дырявый изнутри, думал, что к очагу, а оказалось – к покосившемуся от невнимания колодцу с проваленной крышей. Жена нашла другого и даже успела родить от него дочку, колодезная черепица разлетелась по миру, как несбывшиеся мечты. Он вез трофейные подарки: платье из нейлона, какого в их степи еще не видывали, лаковые туфельки на каблучке, патефон. Тащил по дорогам войны этот скарб и думал, как обрадуется его Камшат, как станет хвастать перед кумушками. Оказалось, не надо ей, лучше иметь под боком блядовитый, отъевшийся в тылу хуй, чем заводную музыку. Каиржан отдал трынделку матери, а платье – снохе, вдове погибшего брата, себе оставил только наградной пистолет и старинные побрякушки из кладовой какого-то графа: то ли золото с камнями, то ли просто дрянь. Нет, он не печалился одиночеством, после войны мужское население поредело и на каждый котачок[148] находились желающие, но бесило предательство жены, ее подлая расчетливость. Получалось, она его похоронила раньше времени и припасла для своих бабских нужд, для суровых акмолинских зим сугрев понадежнее. Сука! Обиженная любовь собрала в котомку теплые воспоминания и ушла, ее место заняли гнев и ярость. Как он ни отгонял злые мысли, степной ветер приносил их назад. Каждый раз, вспоминая солдатские посиделки, наивные мечты, которые мешались с пороховым дымом в промозглых окопах, Каиржан проклинал неверную и крыл отборным матом. Потаскуха! Каншык! Акен ауз![149] Такое случалось по ночам, когда нечего делать и по округе рассыпалось только кукушечье вранье. Особенно часто пробирала злость у этого самого колодца, точно такого же, как они вырыли с братом во дворе. Тогда копали, останавливались на перекур, вытирали одинаково соленый пот с одинаковых лбов и строили планы, как будут до старости носить воду в старинных деревянных ведрах, воспитывать внуков и взбивать кумыс. Что теперь ему осталось? Ни брата, ни дома, ни семьи – только пустое ведро.
Еще до войны Каиржан по протоптанной дорожке зашел в ряды народной милиции, вернулся с фронта туда же, только стал злее. Давешняя клятва не забылась, а дополнилась новым обещанием: теперь, во-первых, надлежало наказать убийц брата, а во-вторых, вывести на чистую воду тыловика, спавшего с его женой.
– Эй, Каиржан, бауырым[150], шык[151], жур[152], поехали! – В размышления втесался трескучий голос сторожа Габбаса.
– Не болды?[153]
– Ой-бай! – старик запричитал, закрякал.
Не удовлетворясь таким подробным и красноречивым объяснением, Каиржан потопал через переулок в милицейскую контору. Усатый Ефимыч уже стоял в дверях, мял в руках фуражку.
– Что? – кинул Каиржан, доставая из рабочего стола наган и цепляя на ремень наручники.
– Убийство, гуторят. – Медлительный Ефимыч в отличие от всполошенного Габбаса не повышал голоса и смотрел сонным тетеревом.
– Так поехали?
– Угу.
Роза Багланова – казахский соловей, звезда первой величины. На ее концерт билетов не достать, хорошо, что директор филармонии удружил контрамарками. Арсений Михайлович за неимением пары взял в спутницы свою самую добросовестную ученицу – Шевелеву. Она от восторга аж заскулила. Хорошо, что его имперские навыки до сих пор могли принести кому-то счастье. Первая песня растревожила старые раны, позвала в любовь, вторая напомнила о несбывшемся, а во время третьей профессору стало плохо: перенервничал, расчувствовался. Сердце устремилось ввысь за завораживавшим голосом, но не догнало, сбилось с ритма.
– Деточка, мне плохо, – шепотом выдавил он.
Агнесса, растроганная и не замечавшая ничего вокруг, не сразу вынырнула из чудесного пруда посреди потрепанного зрительного зала Акмолинской филармонии и тут же почувствовала знакомый запах валерьянки.
– А? Что?.. Пойдемте, Арсень Михалыч, надо в больницу, – затревожилась она.
– Нет. Ты послушай… концерт. Я сам… petit à petit[154].
– Да вы что? Я с вами!
– Ну, прости, ласточка моя, désolé…[155] Пойдем.
Они выбрались на улицу, Ася распахивала легкий пыльник навстречу несерьезной сентябрьской прохладе, а учитель, наоборот, кутался в пиджак.
– Сейчас подвезет кто-нибудь в больницу, пока присядем здесь. – Она резво вытащила нужное из памяти, пощупала пульс, расстегнула верхнюю пуговичку его рубашки.
– Лучше домой. На случай, если хуже станет, у соседей есть телефон. Мне на улице полегчало, дышать есть чем.
– Ну да, дышать. – Она бездумно повторила, пытаясь заглянуть за оттянутое веко, нет ли лопнувших капилляров. – В груди не болит? Руки чувствуете? Не немеют?
– Домой, там посмотрим. – Он зателепал мелкими шажками в сторону набережной, ей пришлось догнать и взять под руку.
– Ладно, домой. Завтра доктора пригласим.
До перекрестка Сакко и Ванцетти добрались пешком, хоть не раз подворачивалась возможность оседлать случайный автомобиль.
– Нет, если на подводе, тогда ладно, а в автомобиле не хочу, воздуха мало, – капризничал Арсений Михайлович, и спутница слушалась.
Припозднившихся подвод, как назло, на мостовых не паслось. Темные трущобы в закулисье увядавшей листвы встретили обыденно, ничего, мол, войну пережили, а тут какое-то сердце затрепыхалось не в такт. Они поднялись на второй этаж. Агнесса взяла из его подрагивавших рук ключ и хрустнула замком.
– Не бойтесь, это Айбар, – сказала темнота.
– Здрасьти, – вошедшие оторопели.
– Тут… того-самого… я не зажигал света, потому что… потому что не надо… Я сейчас ухожу.
– Ты как здесь, Айбар? – отпрянула Ася. – Тут Арсень Михалычу плохо. – Ее чуткое музыкальное ухо уже услышало в его голосе что-то нерядовое, ноты трагического и неотвратимого набата.
Хозяин квартиры, казалось, не удивился нежданному визитеру.
– S'il vous plaît, деточка, дома мне сразу вольно стало, дышится как прежде, ничего не болит. – Он погладил барышню по руке, отпуская от себя, включил колченогий торшер, мягкий свет полился на истертый зеленый ковер и лежавший посередине лужайки узел из сдернутой с окна желтой шторы. – А… это почему здесь?
Долго и мучительно косноязычил Айбар про свой вечер, путался, перевирал. Во дворе уже сомкнулись последние желтые глазницы, даже нудный кот перестал звать подругу надрывным «мя-а-а-ау».
– Я не понял, как… то есть… того-самого… я р-р-раз – и сразу на войне, там, за линией… Фрицы… ломал, резал, как баранов. А опомнился, когда уже поздно… – Он поник плечами, хлипкое старое кресло недовольно скрипнуло под могучим телом. – Они… в кустах… пока не нашли…
– Стоп! Стоп! Тебе, может, показалось? – не поверила Агнесса.
– Нет, айналайын, я такое знаю. Потом я… того-самого… через балкон… решил ждать. Если надо прятать, то… – Он показал рукой на желтый узел, рукав и правый бок рубашки покрывали мокрые бурые пятна. – Сначала надо убирать, а потом… – Он не смог подобрать подходящих слов и не закончил.
– Вы… вы убили двух человек? Quel malheur![156] – Корниевский картинно приложил кисть к виску.
– Ты… убил? Грабителей? – Ася округлила глаза и стала похожей на встревоженную птицу.
Ей никто не ответил. Темнота за окном молчала: ни собачьего лая, ни милицейского свистка. Шиповник под окном свесил до земли обескровленные плодами ветки, закрыл чужой грех, как будто стал подельником. Обвязав тонкую шею виселичной петлей бельевой веревки, белела стволом печальная одинокая березка. Веревочный жгутик тянулся до забора и цеплялся за жердину, обещая долгий и прочный брак.