Йана Бориз – По степи шагал верблюд (страница 8)
Весь мир – тьма с ровным посапыванием лошадиной морды. Вот это здорово! А Паньгу не кто иной, как сам Чжоу Фан. Оказывается, умирать вовсе не страшно и не холодно: без чувств, без движения. Только шумно: со скрипом, пыхтением, глухим стуком копыт по пыли.
Сонный бездвижный мир, в котором находился Паньгу, зашевелился, задышал. Все легкое и чистое всплыло наверх, а тяжелое и грязное опустилось на дно. Так возникли небо и земля. Он с трудом выбирался из сковывавшей мир скорлупы, а вместе с ним просачивались на волю красота и волшебство. С его вздохом рождались ветер и дождь, с выдохом – гром и молния. Когда Паньгу открывал глаза, на новорожденной, несказанно прекрасной земле наступал день, а когда закрывал – скатывалась звездная молчаливая ночь. Этот красочный мир страшно понравился великану. Правда, он немного испугался, что чудеса закончатся, а земля и небо снова сольются, превратившись в хаос. Чтобы этого не произошло, он каждый день отталкивал небо от земли, и в конце концов они привыкли смотреть друг на друга издали, неспешно беседуя проливными дождями. Великан попытался заговорить, и голос стал громом, левый глаз – солнцем, правый глаз – луной. Руки и ноги образовали четыре стороны света, туловище – землю, из крови возникли реки, из вен – дороги, из волос – звезды, растения, деревья, из зубов и костей – металл, из костного мозга – нефрит.
Вот он какой замечательный, лопоухий караванщик Чжоу Фан, – объял весь мир любовью и заботой. Однако все, что надлежит, уже исполнено, пора и умирать. Эх, жаль, не увидал Глафиры перед смертью. Да ладно, на небесах еще встретится с ней, подождет с полвека, ему не привыкать. Зато потом будет много времени – целая вечность, чтобы бродить рука об руку во владениях Годзумедзу[29].
Наконец пришел скорбный час, когда Паньгу предстояло покинуть полюбившийся ему мир, забыв о недоделанном. Тогда его локти, колени и голова превратились в пять священных горных вершин, а насекомые на его теле – в людей. Когда Паньгу удостоверился, что земля и небо не соединятся и долее не нуждаются в его подпирании, он умер, а Чжоу Фан, напротив, окончательно пришел в себя. Страшно болела голова, обмотанная чем‐то мокрым и липким, с неприятным запахом. Пошевелил конечностями – двигаются. Он снова услышал собственный стон, доносившийся будто издалека, и все вспомнил. Предатель Сабыргазы, коварный Казбек в караван-сарае, костерок в глубине двора, темнота и стон. Вон как дело было, а Паньгу вовсе ни при чем.
– Очухивается, Мануил Захарыч! – раздался приглушенный голос кучера Степана.
– Говорил же тебе: это живучий китайский крендель. Непременно довезем! – Оптимистичный басок директора болезненной дробью раскатился внутри ноющего черепа.
Стук копыт, директор и Степан… Неужто Сабыргазы в сговоре с князевыми помощниками и теперь Чжоу Фана везут куда‐то, где контрабандисты вершат свои темные дела? Хотят сделать подручным, отправить с опасным заданием домой, а потом сгноить в тюрьме. Или им просто избавиться от свидетеля нужно? Нет, тогда проще убить, зачем куда‐то везти? Шансы увидеть Глафиру на земле или на небесах таяли с каждой минутой, и несчастный почувствовал облегчение, очередной раз ныряя в зыбкую пелену забытья.
– Что это вы учудили? – Недовольный голос доктора Селезнева не обещал приятных сюрпризов. – Вчера увезли вполне здорового, хоть и слабого, а сегодня привезли назад в разобранном состоянии. Не ожидал‐с, Мануил Захарыч.
– Надсмехаться изволите, господин эскулап? Что ж, позволительно. Однако забывчивость моего Степана спасла этому китайскому господину жизнь.
В это время руки Селезнева разматывали повязку на голове Чжоу Фана, чем‐то обтирали лоб и затылок, бесцеремонно сжимали запястье. Прилипшие к повязке волосы с треском оторвались от запекшейся раны. Больной очнулся. Доктор обрадованно зацокал и тут же поднес ко рту лежащего мензурку приторной микстуры.
Без стука отворилась дверь, в проем заглянуло Солнце – розово-золотистое, в синем платье. Все как в прошлый раз. Чжоу Фан несказанно обрадовался: все повторяется, значит, впереди еще полгода солнечного счастья.
– Меня Веньямин Алексеич послали узнать, в чем дело. – Нежная трель девичьего голоса звучала встревоженной канарейкой. – Ой, опять Федя у нас в лазарете?
– Хм, Федя. Что ж… Пусть будет Федором, раз уж прижился.
– Так в чем дело‐то? Как господам доложить? – допытывалась Глафира.
– Так и доложите, мол, Степан по дурости запамятовал отдать китайцу пачпорт и рекомендательное письмо, засим поехал на постоялый двор поздним вечером и аккурат споткнулся о вашего Федю, который лежал без памяти перед воротами. Вот и весь сказ. В больницу мы его не повезли, потому как не ведали, дозволено ли полуживых иноземцев доставлять, да и докуки с полицией иметь не возжелалось. Поэтому Степан погрузил его в таратайку, и вот – вуаля! – он снова в Новоникольском.
– Правильно поступили, Мануил Захарыч, в больнице на него внимания не обратили бы. Да и сроднились мы уже как‐то с пациентом, – похвалил догадливого директора доктор Селезнев, а потом тем же тоном поругал: – Но если бы он у вас на руках скончался? Дорога‐то неблизкая.
– Ни в коей мере. – Уверенный голос директора отбивал бодрую дробь в больной голове Чжоу Фана. – Он ни в коей мере не производил впечатления человека, готового отправиться к праотцам.
– Боюсь, ваше заключение скоропалительно, травма некислая, состояние пациента обманчиво.
Глафира давно уже покинула лазарет и, по всей видимости, доложила печальные новости хозяевам, потому что вскоре раздались тяжелые шаги Шаховского-старшего и бодрые, словно спешащие куда‐то по веселым делам, – Глеба Веньяминыча. Поохав и поцокав, господа велели оставить Чжоу Фана в лазарете и лечить от души, а на разговоры о полиции махнули рукой – как искать злоумышленника темной ночью в китайской слободе?
Снова приходила Глафира с вкусными гостинцами, поила киселями и взварами, потчевала соленьями из матушкиного погреба. В этот раз беседы складывались успешнее, Чжоу Фан вполне мог изъясняться и даже иногда отпускал шутки. Он говорил о милом сердцу Синьдзяне высокопарными чужими словами, и оттого родной край еще сильнее отдалялся, терял выпуклость и аромат, съеживался в точечку на краю сознания. Глафира понимающе кивала пшеничной головой, но ее мысли, кажется, путешествовали далеко от Поднебесной империи.
После Рождества доктор Селезнев разрешил выходить на улицу и вообще делать все, что пожелается, только не стоять на голове. Молодой княжич подарил тяжелый тулуп, ношеный, валявшийся без нужды в людской со времен тонкокостного истопника, который давно спился и отправился на погост. К тулупу прилагались валенки, в которых Чжоу Фан долго не мог приноровиться ходить, и – о чудо! – настоящий лисий малахай, точь‐в-точь о каком мечталось лопоухому караванщику. Такая невозможная, незаслуженная щедрость взывала к великой благодарности, но у бедного больного ничего не было, кроме преданного сердца, которое он не раздумывая преподнес заботливому благодетелю.
– Вы, Федя (матушка придумала называть вас Федей, у них с Глафирой так повелось), так вот, вы, Федя, будете жить у нас в именье. Хорошо?
– Не имею права. Не должен. Это слишком много доблоты. – Чжоу Фан начал усердно кланяться, сняв и прижав к груди подаренный малахай.
Глеб Веньяминыч решил, что тот отказывается от великодушного подношения.
– Бери. Носи на здоровье. Русские. Люди. Гостям. Всегда. Рады. Вы… Ты. Гость, – по раздельности, выделяя каждое слово, повторил молодой князь.
– Нельзя столько доблоты, сердце умирать, – поделился сомнениями озадаченный подданный Поднебесной.
– Будете следить за садом и заниматься китайским языком с моей супругой, Дарьей Львовной. Понял?
– Китайский язык? – Чжоу Фан от неожиданности дал петуха. – Почему госпожа китайский язык?
– Хочет изучать. Для расширения кругозора. Все. Собирайте вещички.
Доктор Селезнев, донельзя обрадованный какой-никакой определенностью в судьбе постоянного пациента, наказал являться дважды в неделю для осмотра, не лазить по деревьям, избегать высоты, способствующей головокружению. Он насовал в узелок сушеных трав и микстур, похлопал по плечу, выразив надежду, что отныне Федор станет навещать доктора исключительно на собственных ногах.
Снега завалили Новоникольское, только озорные печные трубы торчали над сугробами, еще вчера бывшими рядовыми крестьянскими крышами под тесом, железом или соломой. Детвора с визгом штурмовала ледяную горку, что змеилась с высокого обрыва до самой середины задремавшего подо льдом Ишима. Телеги заменили санями – отличное, сверхудобное средство передвижения. Скользит легкой поземкой, не трясет, оси не ломаются, колеса среди камней не застревают. Эх, будь на то воля Чжоу Фана, путешествовал бы только зимой и только на санях.
Лопоухий китаец долистал книгу жизни до новой прекрасной страницы: он ежедневно, затаив дыхание, шествовал по лакированному паркету, с неизменным восхищением оглядывал высокие дубовые стеллажи, полные мудрых фолиантов, любовался изысканным интерьером гостиной с пафосными господами в золоченых рамах и их кружевными нарумяненными спутницами. Мимо восхищенного взгляда проплывали тусклые блики на полированной поверхности фортепиано, робкие пальцы с нежностью дотрагивались до высоченной двери, приотворяли ее, и нога бесшумно ступала на драгоценный бухарский ковер, хранящий шаги древних сказок.