Ян Ларри – Том 3. Записки школьницы (страница 96)
— Эх, брат, у нас под Оренбургом от таких шуток верблюды горбатыми стали.
И все рассмеялись снова.
Так состоялось знакомство. А когда в бараке начали укладываться спать, Семен, стаскивая с ног сапоги, спросил деловито:
— Так я, значит, с Никешкой завтра за дровами еду?
— Эге! — сонно протянул Федоров и, закутавшись с головой в шинель, захрапел на весь барак.
Утром прибежала Пашкина мать. Увидев Федорова в крольчатнике, она подошла к нему и, поправляя на голове платок, сказала:
— Ты что? Сердишься на меня?
— Что ты, что ты, тетя? — замахал руками Федоров. — Да рази можно на тебя сердиться? Первая женщина, можно сказать, на деревне, а я стану сердиться. Наоборот. Мы тут все время к себе хотим пригласить тебя.
— Взяли бы да пригласили! — усмехнулась Пашкина мать. — Может, и пойду!
— Пойдешь? — удивился Федоров, делая вид, что ему неизвестно, зачем пришла Пашкина мать. — Хотя почему бы тебе и не пойти?.. Мы тут всегда говорили: Федосья Григорьевна, мол, умная баба. Не хуже любого мужика понимает, что мед слаще редьки. Уж ежели, мол, первой и войдет к нам в артель, — так непременно Федосья Григорьевна.
Польщенная этими словами, Пашкина мать так хорошо улыбнулась, будто расцвела вся. Резкие черты ее лица смягчились. По губам поплыла ласковая улыбка. Федосья Григорьевна вздохнула и сказала:
— Давно вижу, что дело вы тут делаете, и завсегда всем говорила: будет толк. Это хоть у кого спроси.
Федоров промолчал. Он знал, как костила коммунщиков Феодосья Григорьевна в деревне, как всем перемывала она косточки, но об этом решил забыть и не вспоминать никогда.
— Ну, а коли так, — весело сказал Федоров, — милости прошу к нашему шалашу.
Через несколько дней в артель влилось еще четыре семьи: родители Мишки и Кости, мать и тетка Семки, отец и дядя Петьки, отец и бабка Васьки.
— Вот оно когда пошло! — ликовал Федоров.
— Шесть пятниц на одной неделе! — подхватил Никешка, который с приходом Семена острил теперь чаще, чтобы удержать за собой славу как о самом остром на язык человеке.
Наступила осень.
В воздухе чувствовалась свежесть сентябрьских дней. По утрам купол неба был ослепительно-синий. В мягкий и нежный полдень горизонт затягивался туманной ласковой дымкой. Звездные ночи казались часто жуткими из-за далеких призрачных огней, пламя которых плясало там, где стога соломы горели на фоне горизонта желтым светом заката.
В эти дни на берегу озера с утра сновали взад и вперед люди, со скрипом подъезжали груженные лесом подводы. Крик, шум, гусиное гоготанье, отчаянный визг свиней, удары топоров, грохот бревен, ржание коней и мычанье коров сливалось в нестройный многоголосный гул и гудом каталось над берегом.
— Эй! Гей! Куда бревна?
— У-у-ух!
— Ми-ишка-а-а-а!
— Кадки да-вай-те-е-е!
— У-у-ух!
Под навесом стучали сечки. В больших корытах никла под сечками белокочанная капуста. И сечки, захлебываясь, приговаривали:
— Хуть, хуть, хуть, хуть! Так, так! Хуть, хуть, хуть, так, так!
В коровнике звенели ведра. Перед бараком возвышались стога сена, над которыми висели дощатые навесы:
— Па-ашка-а-а-а!
— Хуть, хуть, хуть, так, так!
— У-у-у-ух!
Около вольеров стояли корзины, полные моркови, можжевеловых ягод, молодой хвои и сена. Кролики беспокойно сновали вдоль изгороди, прыгая один через другого, образуя сплошной меховой поток, в котором словно волны подскакивали белые ангоры, коричневые гаванны, пятнистые горностаи, черно-огненные англичане, серебристые сиамы, светлые шампани, голубые венские и рыжевато-серые фландры.
Работу кончали при свете фонарей. Но, несмотря на горячку, ребята все же выбрали время, чтобы написать своим шефам письмо, в котором они рассказывали о последних переменах.
Вот что писали на этот раз ребята:
Дорогие товарищи!
У нас произошли большие перемены. Сейчас у нас уже 28 человек. Коров купили 10 штук, да одна корова деда Онуфрия и две еще привели, которые вновь вступили. А еще привели они три лошади, семьдесят гусей и сорок одну курицу с четырьмя петухами.
Инкубатор работает хорошо. Цыплят вывел он уже шесть сотен. Только мы сейчас прекращаем его. Потому что нет теплых сараев и птица может померзнуть. Сейчас у нас рубят капусту. Уже пять больших кадок наквасили. Насолили мы грибов груздей на зиму бочку и белых насушили четыре короба. А еще мы накоптили рыбы. Весь чердак завесили. Сейчас у нас есть коптильня. Вчера мы солили рыбу на зиму. Целых две бочки вышло. Очень плохо с тем, где бы нам жить. Все, что построили, пошло под скот. Сейчас уже возят лес. Будем строиться. Но Федоров говорит — придется померзнуть. Скоро мы начнем ходить в школу и собьем в школе пионерский отряд. Сейчас у нас делают масло, потому что молока много и некуда везти. Очень далеко от нас город. Приезжайте к нам летом. Будем очень ждать.
Под этим письмом расписались все ребята.
Вскоре артель увеличилась еще на несколько семей, а в октябре вступил сам председатель сельского совета Кандыбин. С этого времени начались разные события, которые привели в движение всю деревню.
Кандыбин с первых же дней, как только вступил в артель, поднял разговор о земле. Он предложил вызвать землемера и произвести передел с таким расчетом, чтобы собрать разбросанную в разных местах землю коммунщиков в один кусок.
— Землю надо под бок подтащить! Иначе — мученье одно. Мой надел на том конце, Федосьи на другом, тальники тут, федоровская земля здесь. На что это похоже?
Но собрать все куски воедино не так-то уж и легко было. С тальниками и федоровским наделом соприкасались наделы кулака Силантьева и двух середняков: Астафьева и Курмышева. Надо было уговорить их произвести обмен, но с первых же слов по этому поводу коммунщики натолкнулись на сопротивление. Особенно протестовал Силантьев:
— Нет моего согласия! Не допущу этого!
И, размахивая нелепо руками, брызгал слюной:
— Какая ваша земля?! Тоска одна, а тут навозу одного сколько ввалено. Десять годов ухаживаю за землицей. Как за оком своим слежу. Потом удобрил землицу!
— Чужим-то потом нехитро удобрять! — усмехнулся Тарасов.
Силантий топал ногами и визжал, точно свинья на бойне:
— Глотку порву за свою землю… Убейте сначала… Се равно не отдам подобру.
Отказались произвести обмен и Курмашев с Астафьевым.
— Ежели такой закон есть — делайте, а так несогласны.
— Да ведь вам же ближе будет к земле!
— Это нам безразлично. Привезете бумагу — валяйте. И опять же надо принять во внимание: засеяна земля.
— А наша что ж? Под паром, что ли, ходит? Обсемененную предлагаем.
— Может, на вашей ничего не взойдет.
— И на вашей может не взойти… А может и так случиться, что наша земля еще больший даст урожай.
Федоров вертел у мужиков на армяках пуговицы и говорил:
— Слова-то какие?! Мое — твое — наше! А к чему все это? Вона сколь у нас добра всякого! И коровы, и птицы, и другая животность. А мы, пожалуйста, пусть все это ваше будет. Переходили бы заодно работать.
— Поживем — увидим! — уклончиво ответил Курмашев. — А только без бумаги нет нашего согласия.
После бесплодных переговоров Кандыбин уехал в город за землемером.
Тем временем коммунщики убирали поля и перепахивали их вновь. После уборки хлеба начали строить жилое помещение. Пользуясь теплыми днями, коммунщики возили лес и клали венцы небольшого амбара, в котором должны были зимовать человек десять мужиков. Остальные решили провести эту зиму в старых избах. Одновременно с постройкой амбара начали расширять птичник и крольчатник. Много времени было затрачено на отепление сарая, в котором временно помещался скот.
Большие заботы были теперь у коммунщиков, — как заготовить удобрения.
За бараками вырыли огромную яму для компоста. Сюда сваливались сгнившая ботва, рыбья кость, чешуя и внутренности, сюда же сваливали навоз, птичий помет, остатки обеда, человеческие испражнения, подохшую птицу, прихлопнутых капканами крыс, а также весь мусор, который накапливался в бараке. Сюда же валили гнилое сено и солому, а все это каждый день поливали мочой животных.
Затея с компостом принадлежала Семену. Он каждый день приходил смотреть, как наполняется яма, и непременно тащил сюда какую-нибудь пакость. Он следил за тем, чтобы помои выливались в компостную яму, и искренне огорчался, когда видел Мишкину мать, выливающую помои куда попало.
— Ах, тетка! — с сокрушеньем качал головой Семен. — Золото выбрасываешь.
— Тьфу тебе! — отплевывалась Мишкина мать. — К твоей яме подойти нельзя — такая зараза. Надо тебе — так сам выноси помои.