Ян Ларри – Собрание сочиннений Яна Ларри. Том первый (страница 84)
Страна превратилась в фронт.
Как-то вечером к прибывшему из Москвы поезду прискакали на взмыленных лошадях крестьяне, без шапок, в одних рубахах.
— Православные! Кто в Бога верует — спасайте.
Обливаясь слезами, толсторожий парень рвал на себе рубаху и орал:
— Грабят! По миру пускают! Подчистую метут!
— Да что ты хочешь-то? — крикнул из вагона матрос.
Тогда загалдели все:
— Продразверстка…
— Оружью дайте…
— Подчистую…
— Забрали все…
— Оружью просим…
Матрос закурил папироску.
— Как же так подчистую? Оставили ж до новины-то?
— Товарищ, дорогой, — заплакал толсторожий, — да это рази оставлено? Эта с голоду подохнешь. Се равно, что цыпленкам покрошили.
— Мало! — высунулась худая, похожая на покойника женщина. — А мы-то как же сидим? Восьмушку кусаем! Да и хлеб посмотрели бы… Одно названье, что хлеб.
— Напрасно, отцы, бузите, — сплюнул матрос, — мы терпим, надо и вам терпеть немножко. Куда ж нам идти за хлебом? С голоду ведь дохнем.
— Ну и сдыхайте!
— А вы что ж, — спокойно спросил матрос, — лучше нас? Вы будете сидеть задницей на хлебе, а мы зубами щелкать? Раз вместе пошли, значит, и дели все вместе: и горе пополам, и веселье поровну.
Мужики зашумели. Они что-то доказывали, ругались, плакали. Они метались, коренастые, краснощекие, в толпе зеленых и бледных, но сочувствия не удалось им добиться.
— Не помирать же нам! — упрямо твердили зеленые и бледные.
— Будем уж вместе горе хлебать.
— Но, братцы, — стонал толсторожий парень, — но дайте ж вы мине оружью. Дайте, просю я вас слезно.
— На что тебе оружье?
— Братцы мои! — мотал головой толсторожий. — Нет мине жизни больше… Не могу я несправедливость когда…
Матрос поднялся в окне вагона и расстегнул штаны.
— На тебе оружью! Стреляйся!
Толсторожий рассвирепел. Дико визжа и топая ногами, он начал хлестать перрон вокзала кнутом.
— Ишь как разбирает борова, — выступил вперед станционный сторож. Подняв вверх корявый палец, он ткнул им в сторону крестьян и сказал: — Про между прочим, известные это мне люди. Из недалекой отсюда деревушки Загарье. Ну и между прочим, вот эти трое — самые и есть кулаки, а этот, что пляшет, — сынок подрядчика Копылова. Лупите стервецов в мою голову. Бей сплотаторов! Отвечаю!
Перекрестившись, сторож саданул толсторожего парня по затылку.
Мы становимся заправскими кавалеристами. Мы знаем теперь, что садиться на лошадь надо с левой стороны и в три приема. Вскочив в седло, мы с небрежным видом, как будто все это давно уже нам надоело, пропускаем левый повод между мизинцем и безымянным пальцем, а правый повод между указательным и средним пальцами левой руки. Вначале пальцы путались и не хватало третьей руки, но теперь мы правильно возьмем поводья даже во сне.
— Проверить стремена! — командует Краузе.
Мы вытягиваем ноги вниз. Смотрим. Нижний край стремени у щиколки. Стремена подлажены правильно.
Краузе стоит на поленнице. Мы рысью проезжаем мимо.
— Посадка! Посадка! — кричит Краузе. — Подать корпуса вперед! Сильней упирайся коленями!
Лошади фыркают, бренчат сбруей.
— Эй, на поворотах! Правым шенкелем! Правым! Волков, корпус!
От езды без стремян у всех у нас растерты седалища. Нижнее белье прилипает к телу, и, когда приходится раздеваться, белье отдираешь с кровью. О кровяных задах не говорят. Все стараются делать вид, будто никаких особенных изменений не произошло, а ночью, кряхтя и скрипя зубами, шарят руками под шинелями, смазывая ссадины разными мазями.
— Что, натерло? — злорадно хихикает сосед.
— Ты бы сначала сам руки помыл, — огрызается спрошенный, — руки-то, поди, все изгвоздал в мази. Не видал, думаешь, как шпаклевался?
Евдоха интересуется более объективно:
— Все ли пострадали?..
Я не сознаюсь.
— А мне хоть бы что! — отвечаю я Евдохе.
Засыпая, я слышу сквозь сон:
— Вольт направо. А-а-а-а а-арш. По-овод. Рысью… а-а-арш.
И во сне беру барьеры, рублю лозу и делаю «ножницы». Мой конь — гнедая кобыла Амба — теперь узнает меня.
Когда я подхожу к ней, она шарит теплыми ноздрями по моему лицу и тихонько и ласково ржет. Я отдаю ей половину пайкового сахару. Похрустывая сахаром, Амба смотрит умными, человечьими глазами, трясет головой.
Я уже немножко понимаю лошадиный язык. Это означает:
«За сахарок спасибо. Ты, парень, как видно, ничего. Во всяком случае я пока довольна тобой».
Отряд наш пополнился. После новой вербовочной кампании к нам влилось сорок пять человек. Большинство — рабочие остановившихся заводов, молодые ребята, большевики.
Наш отряд, по словам Евдохи, «насквозь большевистский, за неполным исключением».
На 105 большевиков — беспартийных только двое: монах «Всех скорбящих» да вновь прибывший, пожилой рабочий Агеев, решительно отказавшийся вступить в партию.
— Ну и мудрец, — удивляется кочегар Маслов, — в Красной гвардии состоит, а к партии боком стоит.
Агеев, суетливый старикашка, смотрит на Маслова широко расставленными глазами, как бы желая сказать:
«Ну, ну, болтай, болтай. Поболтаешь, а потом я тебе скажу такое, что тебе и крыть нечем будет».
— Малахольный ты, папаша! — говорит Маслов.
— Малахольный и есть! — поддерживает Попов.
Агеев усаживается поудобнее, поджимает под себя ноги; вытянув указательный палец в сторону кочегара, моргает выкаченными глазами:
— Вот вы говорите, малахольный я! А если, к примеру, жизнь в тупик загоняется, как тогда поступать? А если я в тупике жизни состою, могу я иметь веселость?
— Мы не про веселость! Мы про партию!
— Это все одно!
— В партию почему не хочешь?
— А вот я и скажу. История у меня не длинная, но вы сами скажете: могу я в партию или не могу я в партию.
Вытянув тоненькую папироску из кармашка, Агеев стучит мундштуком по ногтю, затем, зажимая огонь в кулак, прикуривает и, пуская клубы дыма, размахивает обгорелой спичкой.