Ян Ларри – Собрание сочиннений Яна Ларри. Том первый (страница 126)
Аржоняну вздрогнул. В колено воткнулось холодное лезвие, остановилось на мгновение и потихоньку начало погружаться внутрь с нечеловеческой болью. Несколько ударов молотком по другому концу гвоздя заставили содрогнуться худые ноги и забиться в судорогах.
На лбу Аржоняну выступил холодный пот. Он сжал зубы, услышав, как откуда-то, из самой глубины его существа, выползает протяжный смертный крик.
Не выдержал — застонал. Голова налилась туманом. Кто-то вновь произнес:
— Заткнуть ему глотку!
Железные руки, словно клещи, сжали челюсти, и в рот влезла костлявая потная рука. Ухватившись за язык, пальцы перевернули его и начали запихивать в горло. Аржоняну, задыхаясь, пришел в себя, рванулся вперед. Из-под век вылезли страшные глаза, в них застыл немой ужас. Лицо начало синеть. Аржоняну снова потерял сознание.
Проснулся он от адской боли в руках. Открыв глаза, подняв тяжелые веки, он тяжело взглянул на свои руки. Несколько людей забивали ему под ногти гвозди. Ногти трещали, лопались. По похудевшим почерневшим пальцам текли тоненькие струйки крови.
Аржоняну дико закричал, потеряв сознание от смертельной боли. Он уже не видел, как его тело подхватили сильные руки и понесли по коридору в заднюю камеру. Здесь с него сняли пояс, завязали один конец петлей на шее, второй привязали к решетке. Маленькое тело забилось, содрогнулось несколько раз, закачалось и… вытянулось.
Жандармы, даже не взглянув в ту сторону, поспешно вышли из камеры в коридор.
…Сообщаю, что ночью с 7 на 8 текущего месяца покончил жизнь самоубийством рабочий Бен Аржоняну, привлеченный по делу бунта на табачной фабрике Левинцу. Для самоубийства воспользовался поясом, который был на нем. Ведется следствие. Труп похоронен.
Тюрьма
Узенькая камера шириной в три-четыре шага и длиной в семь-восемь шагов была набита до отказа. В нее втолкнули Степана и с ним еще одного рабочего.
Арестованные начали протестовать, что самим уже совсем некуда деваться, но ответом им был лишь холодный лязг замка и шаги, удаляющиеся по коридору. Арестованные неприветливо встретили Степана, а тот стоял возле двери, наклонив кудлатую голову на грудь.
Минуту помолчали, осмотрели, будто изучая каждое движение, черты лица, пытаясь по глазам узнать тайные думы своего нового товарища.
К Степану и его товарищу подошли двое.
— За что?
— За то, что не родились боярами!
— Рабочие?
— Да.
…Потянулись скучно-однообразные дни в тюрьме, взаперти за тюремной решеткой, и долгие ночи с бессонницами и тяжелыми невеселыми мыслями. Несмотря на тесноту, нашлось место и для Степана и его товарища, который был арестован по тому же делу.
Сначала надо было присмотреться к здешним порядкам, а порядки тут и в самом деле были такие, что к ним надо было относиться внимательно. Закрытые с пяти часов вечера до семи утра двери камеры, жидкая, грязная каша и два фунта хлеба на двоих, почти голые, в рванине, босые узники, драки за каждую мелочь, душный воздух и стоны больного дезертира Загареску по ночам — первое, что в эти дни бросилось в глаза Македону.
И еще он узнал: заключенные должны трижды в день молиться. Кто не хочет, тех жестоко наказывают розгами или же сажают в земляной карцер. Заключенные особенно негодовали на то, что приходится молиться.
— Падлюки, а что, если я не хочу молиться тому же богу, которому молятся они, сволочи? — говорили некоторые из узников.
— Это же насилие, это же страшное моральное давление — бормотал второй. А дезертир Загареску скалил зубы и раздраженно говорил:
— А я во время молитвы потихоньку шепчу: «Сволочь ты, сволочь… сволочь!»
— Кто?
— А бог, — ответил Загареску, кашляя.
…За окнами в серых халатах проходили тюремные дни.
Семь часов утра. Надо встать, за несколько минут успеть привести в порядок свою одежду, помыться и убрать в камере, потому что в семь часов десять минут тюремщики проверяют, не сбежал ли кто-нибудь с этого кладбища живых мертвецов, в порядке ли камеры, чисто ли они подметены. А если в какой-то из камер глаз надзирателя заметит какой-нибудь непорядок — тут же начинается ругань, а за ней избиение.
И горе тому, кто начнет спорить, кто шевельнется под этими ругательствами и побоями — ему будет еще хуже. Непослушных ведут к начальнику тюрьмы, а там назначают наказание — кандалы или карцер. Если утренняя проверка проходит спокойно, — заключенные с облегчением говорят, что день начался хорошо.
…На дворе еще темно, хорошо бы еще поспать минутку, да нельзя. Спать же днем строго запрещено.
В дверь камеры просовывается голова тюремщика.
— Выноси!
Один из узников берет парашу и идет во двор под охраной тюремщика. На завтрак — кусок сырого, как тесто, и горького, как полынь, хлеба.
В полдень — единственная радость для заключенных — десять минут прогулки в тюремном дворе. Но, проходя по двору мимо кабинета господина директора, заключенные должны каждый раз сбрасывать кругленькую арестантскую шапочку и кланяться окнам. Кто не выполняет этого — того избивают и сажают в карцер.
Степан, тот просто не надевает шапочки, а так и ходит без нее. Но дезертир Загареску делает иначе. Ему даже нравится это делать. Он подходит к окнам начальника тюрьмы, снимает шапочку и, кланяясь, шепчет:
— Здравствуй, сволочь… падаль, гад, свинья… гнусь… блевотина… осел…
Все это он выпаливает быстро-быстро и спокойно надевает шапочку на голову. Заключенные грустно улыбаются. После прогулки начинаются долгие, бесконечные разговоры. От такой пустой и скучной жизни заключенные перебирают в памяти прошлое и с радостью говорят о себе, вспоминая счастливые минуты жизни и годы несчастья. Некоторые целыми днями стоят у решетки окошка, вглядываясь в зеленые холмы, уходящие в радостную синюю даль. Здесь Степан узнал и историю учителя Иорданеску, и дезертира Загареску. Все — пострадавшие за ту же самую рабочую правду. Все боролись за свободу, а попали в эту камеру, куда сажают только революционеров, потому что уголовников сажают в отдельные камеры.
Родителям достается
Снова — Уникитешты. Глухое село, затерявшееся в жирных черноземах, утонувшее в пышных шелково-зеленых виноградниках. Так же строго рассекают голубую синь темные стройные тополя, так же, как и раньше, вспоминает хитрый плутоньер Стадзило славные походы против плугурулов и так же глубоко таит обиду против румына-переселенца, пожалевшего какую-то плохонькую курицу для честного плутоньерского желудка.
И даже Стеха осталась такая же, разве что глаза немного потухли и печаль опустила уголки губ вниз… но осталась такой же красивой, как и в те дни, когда батушанские юноши поглядывали на нее с глухим желанием своего сердца.
…Днем у дверей сигуранцы толпятся хмурые парни и долго, не отрывая глаз, всматриваются в белый лист, висящий на решетке. На том листе большими буквами написано, что по селу Уникитешты объявляется призыв новобранцев, родившихся… Дальше идут мелкие строки, неприятные для тех, кто, на свое несчастье, родились в указанные годы.
А вечером шепчутся по вишнякам:
— Говорят, война будет.
— Да.
— На обласканную страну[57] пошлют…
С минуту помолчат, а потом снова начинают говорить о том, что придется им защищать гоцев, бояр защищать. Так говорит молодой Олтяну, бередит раны. Вот помолчал он и опять за свое:
— А из наших ребят, что в тот раз забирали, — восемь не вернулось… Может, и мы умрем под румынскими плетьми. Один в военной тюрьме умер.
И снова зашипели на молодого Олтяну:
— Чтобы ты сапогом гоца подавился, собака… Ну, зачем ты нас мучаешь?
Олтяну замолчал.
Парни лежали на земле, задумчиво покусывали былинки, всматриваясь в ночную тьму и в заросли бурьяна под заборами.
— А в Платарешты недавно привели обратно одного плугурула, год назад его забирали. Был денщиком у офицера, так ему жена офицера вылила на голову горячий суп. Теперь этот плугурул слепой.
Один из парней не выдержал и, размахнувшись, пнул Олтяну в живот:
— Чтоб ты сдох, сука!
Олтяну спокойно ответил:
— Не толкайся. Я говорю правду, я не вру… Зачем пинаешься? Я должен идти, я и говорю, как все будет.
— А мы разве не должны?
— Кто знает? Может, вы собираетесь дома остаться… В Фольтечанах так половина пошла служить, а остальные дома остались.
— А ты как думаешь?
Олтяну отвернулся:
— Я сам ничего не думаю… Если еще хотя бы трое будут думать так же как я, тогда останусь и я.
— Так ты остаешься?
— А тебе какое дело? Я еще не сказал, что остаюсь… Может, завтра первый явлюсь. О себе лучше заботьтесь!
Парни задумались. А разговоры об этом затянулись до рассвета.
Новобранцев пришло всего трое. Плутоньер вышел на крыльцо и, сладко зевнув, обратился к ним: