реклама
Бургер менюБургер меню

Ян Костргун – Доброе слово (страница 45)

18

Это большое счастье, если рядом есть человек, который может служить примером и на которого хотелось бы походить, воспитывая в себе самые лучшие его черты. Таким человеком был для нас в «Руде право» и сейчас остается в Союзе чешских писателей Йозеф Рыбак.

Я не помню такого случая, чтобы его что-то вывело из себя. И в самые напряженные периоды работы, и в драматические моменты он спокойно, рассудительно и по-деловому решал проблемы одну за другой, взвешивая все и давая советы, как действовать. Он умел с добродушной снисходительностью, за которой, правда, всегда чувствовалась принципиальная убежденность и требовательность, время от времени охладить наши молодые, горячие головы, а с другой стороны, умел подбодрить и помочь, когда у нас — необстрелянных воробьев — подкашивались ноги от усталости и множества проблем. Он всегда был спокойным, но за этим спокойствием всегда чувствовалось пламенное сердце коммуниста, который все, с чем бы он ни встречался, — большим или малым, с тем, что делали другие, и с тем, что делал он сам, — всегда взвешивал и постоянно взвешивает на сложных и точных весах главного и решающего вопроса: принесет ли это пользу? И всегда думает о том, послужит ли это делу революции, социализму, тому представлению о счастливом мире будущего, к которому в юные годы пришел он сам — паренек из пролетарской среды, соединив свою судьбу и все свои усилия с борьбой коммунистической партии.

Нередко и в партии встречались люди, особенно среди интеллектуалов — и было их немало, — которые прежде всего считали себя интеллектуалами, деятелями искусства или учеными, гуманистами, патриотами и только потом — коммунистами. Йозеф Рыбак принадлежал к тем, у которых эта последовательность была обратной: без громких слов и деклараций он всегда был прежде всего коммунистом и именно поэтому — истинным гуманистом, а также искренним патриотом той страны, главной творческой силой которой стал народ и которая теперь принадлежит народу. Являясь писателем, журналистом, критиком, рисовальщиком, он весь свой разносторонний талант всегда считал таким орудием, которое позволяет ему еще шире и интенсивнее участвовать в претворении мечты о социалистическом обществе и в реализации его программы.

Поэтому он всегда там, где это нужно, и всегда самоотверженно делает то, что необходимо. И свои собственные творческие замыслы — в этом Рыбак всегда усматривал свою художническую миссию — он подчинял служению всему обществу, ставил выше личных интересов. Поэтому он также не только как коммунист и журналист, но и как писатель никогда не писал просто о трудящихся, пролетариях и рабочих — участниках революционной борьбы, а всегда оставался как бы частью этой среды, передавая их чувства и убеждения. Поэтому для него всегда были характерны исторический оптимизм и вера в свои силы, присущие рабочему классу, вступившему на арену общественной жизни. И вместе с тем его всегда отличала и большая человеческая скромность, для которой превыше всего внутреннее ощущение честно выполненной работы.

Все человеческие черты, которые определяют личность Рыбака, нашли полное отражение в его многостороннем творчестве. К нему более всего относится утверждение о том, что самой точной и самой правдивой биографией любого художника является его творчество.

Все, что о себе скажу я, это не только я, человек из крови и плоти вашего мира. Там, где говорит народ, мой голос тоже просит слова. Где радость разрывает путы, мой стих настраивает струны. Где жизнь, петле подобно, узлом затягивает горло, мне скорбь терзает гневом душу.

Иван Скала,

Народный писатель ЧССР

Сверчок

С деньгами у нас было вечное мучение.

Мама часто говорила:

— У кого денег куры не клюют, те и бесятся с жиру: вот им на месте и не сидится.

— Я бы тоже хотел беситься с жиру, — заявлял я. — И хотел бы знать, почему я не бешусь. Почему?

— Отстань, — говорила мама, чтобы отделаться от моих расспросов. — И ни о чем меня не спрашивай.

— А кого же мне спрашивать?

Обычно, когда я спрашивал о том, что меня интересовало, от меня все старались избавиться. Или же поднимали на смех и нарочно отвечали так, чтобы сбить с толку. Взрослые не догадывались, что я хотел понять жизнь, как понимали ее они, что мне все интересно. Для них я был лишь «глупым и любопытным мальчишкой», и они нередко говорили: «Будешь много знать, скоро состаришься». И я должен был до всего доходить своим умом. Везде и всегда я обращал внимание на то, о чем говорят вокруг; незаметно приближаясь к людям, я подолгу вслушивался в их речи, так что у меня иногда даже звенело в ушах.

Если бы мама застигла меня за этим занятием, вот задала бы она мне трепку! Посмотрела бы на меня своими испуганными глазами, всплеснула бы руками и сказала:

— Ну нет, сынок, так ты чего только не нахватаешься!

Но я не хотел бы «нахватываться». Мне просто хотелось знать обо всем, что знали взрослые. Значит, я должен был набираться ума-разума где только можно.

Иногда я садился на тротуар перед цирюльней пана Чинчеры. Двери заведения были распахнуты настежь, чтобы внутрь проникал воздух, а пан Чинчера с самого утра не закрывал фонтан своего красноречия и до позднего вечера занимал благодарных клиентов шутками и прибаутками. Два небольших кресла, стоявших напротив двух потускневших зеркал, что висели на стене, заполняли каморку, где все время должен был гореть свет. Лампочки висели над зеркалами, освещая столики, пульверизаторы для духов, щетки, бритвы, расчески и ножницы, флаконы с одеколоном и березовой водой. Клиенты сидели на длинной лавке, вслушиваясь в увлеченное певучее красноречие пана Чинчеры и терпеливо ожидая, когда побритый и постриженный посетитель поднимется с кресла и они займут его место. Потом пан Чинчера стряхивал с грязной простыни волосы на пол и повязывал эту тряпку вокруг шеи очередного клиента.

А по субботам парикмахерская звенела от резкого мужского смеха, и я, напрягая слух, старался ничего не пропустить.

— Ты чего здесь ворон считаешь? — нередко набрасывался на меня пан Чинчера, он был так тщательно причесан, словно сам себе хотел служить рекламой. — Пойди куда-нибудь поиграть. Здесь тебе нечем поживиться.

Я нехотя поднимался и шел напротив, на ступеньку лавки мясника и колбасника пана Пфафра. Из лавки тянуло сладковатым запахом мяса и копченостей. Я смотрел, как ловко мясник и колбасник разделывает тушу, выделяясь на фоне белых облицовочных плиток с розовыми поросячьими мордочками.

— Ты чего, друг, а? — кричал он, заметив меня.

— Можно мне здесь ворон посчитать? — улыбаясь, спрашивал я. — Можно чем-нибудь поживиться?

— Да что ты мелешь? Нету у нас никаких ворон.

— Мне хотелось бы на вас посмотреть.

— Ну что ж, смотри.

Случалось, порежет пан Пфафр палец и кричит:

— А-а, собака!

И смотрит на меня с укоризной, высасывая кровь из пальца.

— Это все потому, что ты мне на руки смотришь.

И я шел к следующему дому.

Бродить и болтаться без дела. Просто расхаживать туда-сюда.

Но в городе нельзя долго бездельничать. Городу безразлично, взрослый ты или маленький, выдержите ли вы то, что он готов взвалить вам на шею. Он не желает видеть, как вы слоняетесь и считаете ворон, засунув руки в брюки. Город прикрикнет на вас, и вы за двадцать грошей помчитесь с одного конца на другой и будете делать все, что делали такие же мальчишки до вас, прежде чем выросли из детских штанишек. Вот и я точно так же, как они, рыскал то здесь, то там, задаром чистил голубятню пану учителю Квачеку, носил на почту письма барышне Костогризовой, помогал маме отбеливать белье, поедал чужие груши и прислуживал во время богослужения. А расхаживая повсюду, я попадал иногда в другую школу. Кроме нормальной школы, у нас, мальчишек, была еще одна — наша улица, и, кроме школьных учителей, еще один — книготорговец пан Мелихар, от которого мои братишки приносили домой Жюля Верна и романы Карла Майя или Салгари.

В этой школе ученье мое шло куда легче. Мое большое честолюбие, желание сравняться с братишками и не отстать от них — это у меня оттуда. Но они этого не понимали. Когда же я выпрашивал у них эти романы, они с насмешкой отмахивались от меня:

— Лучше почитай о Красной Шапочке или о Будулинеке.

И прятали от меня книжки, чтобы я их не нашел. Какого труда стоило мне отыскать их! Я переворачивал весь дом и в конце концов отыскивал. Братья прятали книги очень изобретательно и в такие места, что стыдно даже о них говорить, но я находил эти тайные «библиотеки» и таскал оттуда книги одну за другой. Взяв книгу, я прятал ее за пазухой и удирал на улицу, где мог спокойно читать. У меня были свои укромные уголки, словно созданные для такого чтения. Одно — под крепостными стенами, другое — за больницей, в канаве под железной дорогой, а третье — под Бечваржевой мельницей, в густых зарослях кустарника. Под древними городскими стенами рос старый ясень с черными искривленными ветвями, склонявшимися чуть ли не до самой земли, а около него стояла каменная скамейка. Взобравшись на нее, я легко влезал на дерево, где можно было, удобно устроившись на ветвях, спокойно читать. Под железнодорожным полотном тоже было неплохо, но там мешали поезда, которые все время сновали то в одну, то в другую сторону.