Якуб Жульчик – Холм псов (страница 10)
– Сука, Аська! – выкрикивает она и сразу закрывает себе рот ладошкой.
– Что – «Аська»? – Я пытаюсь делать вид, что не понимаю, о чем она. В зарослях за нами слышны шаги и голоса. Я слышу их мимоходом, не думаю о них.
– Я не могу с ней такого сделать, это полная хуйня, она в тебя так влюблена, – говорит она.
– И я должен ходить с ней, чтобы ей не было обидно? – спрашиваю, и тогда Дарья слезает с меня и садится рядом, и я вижу в темноте, как она смотрит прямо перед собой, прямо в надпись «ПСИХОЗ», видную даже в глубочайшей тьме, а может – и куда-то за надпись, в неопределенное, но близкое будущее.
Она закуривает сигарету. Я тоже. Кашляю, все еще не умею этого делать.
– Она охуительная девушка, – она отворачивается. – Никто не хочет с ней даже поговорить. А она – действительно супер. Это очень несправедливо, – говорит Дарья таким тоном, что я и правда пытаюсь не подпустить к себе мысль, что, возможно, она, пусть и неимоверно расчудесная и молочно-белая, тоже немного глупая.
– Жизнь – вообще несправедлива, – говорю я первое, что приходит мне в голову.
Снова слышу шаги, хруст, тихое сплевывание, словно кто-то плывет в бассейне, полном целлофановых оберток, все ближе, все четче; кто-то идет в сторону Психоза. Из того, что этот кто-то говорит, можно различить только слово «сука». И чихание. Дарья еще не слышит, не обращает внимания, но я – напротив; и знаю, что шелесты, сплевывания и чихание не обещают ничего хорошего; хочу взять ее за руку, сказать: «пошли» или даже ничего не говорить, а просто встать, но я уверен, что она подумает, будто я струсил.
– Если мы, ну, знаешь, то она и правда сломается, – говорит она чуть тише. Курит совсем иначе, чем я, и совсем иначе, чем Аська. Не глотает дым, а лишь неглубоко затягивается, выпуская в воздух большие, белые облачка, похожие на цветы.
И тогда я понимаю, что должен удержать ее около себя, что у меня на это всего несколько секунд, прежде чем Дарья провалится в мысли об Аське, прежде чем убедит себя, что сумеет сохранить отношения со своей суперлучшей подругой; естественно, ей нужно еще время, чтобы это понять, но это время будет куда как коротким.
(Я чувствую, какой жесткий и болезненный у меня стояк.)
И понимаю еще, что еще десяток-другой минут назад ее не было (белой и теплой), но сейчас она есть, и с ней мне куда лучше, чем раньше, а когда она снова исчезнет, станет хуже, куда хуже, чем раньше. Будет хуже и завтра утром. Еще хуже будет в понедельник в школьном коридоре. Если сейчас она исчезнет, то будет там, где и я, как в той уродливой песне из радио в машине моего отца, она будет во всем, о чем я стану думать, а на самом деле ее не будет вовсе. Я понимаю, что проведу месяцы, придумывая сотню других сценариев обо мне и о Дарье, подкладывая под эти сценарии все песни Smashing Pumpkins и Cocteau Twins, и эти размышления будут как переваривание наждачки.
– Дарья, – говорю я тихо, а она поворачивается, удивленно, словно я ей напомнил, как ее зовут на самом деле. – Знаешь, я всегда тебя любил.
Кладу руку ей на спину и чувствую, как она слегка напрягается.
И тогда из-за деревьев, из-за надписи «ПСИХОЗ», слышится крик, короткий и громкий, рваный, словно кто-то всего на миг включил радио, по которому день напролет транслируют вопли; этот короткий вопль на миг взрывается позади нас, чтобы раздаться еще и еще раз, формируясь в слова:
– Перестань, Кафель, перестань, сука! – кричит девушка Кафеля.
– Я принесу тебя в жертву, ебаная ты сука. Принесу тебя в жертву, – Кафель тянет свою девушку по
земле за волосы и бросает ее рядом с Психозом. В своей базарной униформе он выглядит как переодетый человеком обезумевший троглодит. Рукав у него надорван – а во дворе замка был еще целым. Кафель громко дышит. Он под кайфом. В уголках губ проступает пена. Она белее его зубов.
– Сука, в жертву тебя принесу за это все. Вот увидишь. Вырежу тебе сердце, – хрипит он, и немного пены изо рта падает на лицо девушки, которая корчится под его ногами.
Кафель еще не видит нас, но я вижу его совершенно отчетливо и очень его боюсь. Вижу словно кадр из фильма. Думаю, что у страха есть свой вкус, это вкус ржавчины, старой крови, а Дарья снова хватает меня за руку. Я хочу сказать, чтобы мы уходили. Я встаю, притягиваю ее к себе, и тогда Кафель поворачивается и смотрит на нас взглядом человека, которого только что крепко ударили по голове.
– Чё, сука? – спрашивает он. Его девушка плачет, шмыгает носом. Кафель сует руку в карман штанов и что-то вынимает. Нож-бабочка взблескивает в темноте, как вспышка.
Я прижимаю к себе Дарью, которая еще теплее, чем раньше, и сильно дрожит.
– Чё, сука, ты, чувырло? – спрашивает меня Кафель.
Я не отвечаю.
– Сунуть тебе перо? – спрашивает он, словно предлагает мне глоток пива.
Подходит на пару шагов. Его девушка встает с земли. Держится за голову, чуть покачивается, всматривается, словно пытается устоять на плывущей лодке.
– Сунуть тебе перо, чувырло? – повторяет Кафель.
Я раздумываю, хочет ли Кафель сейчас доказать кому-то, что сумел бы подрезать человека. Нож снова взблескивает в темноте, словно подмигивает мне.
– Нет, – отвечаю я, выдержав паузу.
– Нет, – кивает Кафель и добавляет: – Принесу тебя в жертву, сука. Сатане. И тебя тоже. Принесу в жертву всех вас.
Дарья, кажется, начинает плакать. Кажется, потому что там, куда она вжимает лицо, кроме тепла я начинаю чувствовать что-то мокрое.
– Отрежу ей дырку. Морду ей сожгу, – показывает на Дарью.
Со страха у меня начинает болеть все тело.
– Отвянь от нас, мы уходим, – говорю я, а, собственно, говорит это некто другой, некто, кого я когда-то проглотил и о ком давно позабыл.
Я готов к тому, что сейчас все закончится, что нас запомнят как первых жертв обезумевшего Кафеля, который, когда уже нас порежет, вернется в замок, смешается со стоящей под «Вратами» толпой и продолжит резать, кричать и исходить пеной, вырежет половину Зыборка, выкрикивая свои проклятия и ругательства, и в конце-концов его застрелит присланный из Ольштына отряд полиции.
И тогда позади нас слышен голос, еще один голос, который я даже мог бы приписать какому-то лицу:
– Кафель, сука! Куда ты полез?
– Он тут! Успокойте его! Успокойте его, а то он с катушек совсем съехал! Порчик! Порчик, иди сюда, успокой его! – кричит девушка Кафеля, а я тогда хватаю Дарью за руку, сильно, за скользкую от пота холодную руку, и мы идем в темноту, сквозь парк, вперед, быстро, очень, Дарья спотыкается, но сразу восстанавливает равновесие; в последний миг мы минуем деревья и наконец выходим на улицу недалеко от брошенной евангелистской церкви, недалеко от ратушной площади.
– Все нормально, – говорю я Дарье.
Мы рядом со вторым зыборским местом встреч, то есть рядом с озерком в парке. Мы все еще можем пойти туда, усесться на лавке, начать целоваться снова. Я смотрю на нее. Мы тяжело, быстро дышим. Она смотрит на меня, но уже не улыбается; смотрит на меня, словно требует какого-то ответа.
– Я провожу тебя домой, – говорю я ей, а она прижимается ко мне еще сильнее.
– Я не хочу домой, – говорит она.
– О'кей, – отвечаю я.
– Пойдем куда-нибудь, – добавляет она.
– О'кей, – говорю я. Я был тогда счастлив. Все становится как в тумане, в сепии, словно смотришь сквозь стекло, делается глухим, смазанным, но несмотря на это – несомненно сущим.
Фраза из той песни, которую здесь знают все: «Машина резко повернула, хоть были выключены фары» – пульсирует у меня в затылке.
– Там, на лавке, ты шутил или нет? – спрашивает Дарья, и в вопросе ее та разновидность решительности, с которой я сталкиваюсь впервые в жизни.
Чувствую себя в самом центре жизни и в самом центре сна одновременно.
В течение следующих лет я буду принимать немало наркотиков исключительно для того, чтобы вернуть это ощущение, хотя бы на миг.
Я закрываю глаза, на губах моих мыло, молоко, желчь, соль, ржавчина.
Миколай / Передняя дверь
В моих воспоминаниях маме нет еще и сорока.
Когда она ушла – была старше. Когда уходила, выглядела еще старше, чем была на самом деле. Но в моей памяти она выглядит здоровой, у нее блестящая кожа, она жалуется, что толстеет. Это правда, мама становится все больше. Но ни я, ни Гжесь не говорим ей об этом. Длинные светлые волосы она закалывает в круглый кок. Носит цветную одежду, часто некрасивую и с рынка, любит поддельные индийские платки и широкие юбки. Из-за этого выглядит как чуть поблекшая радуга. У нее ничего не подходит одно к другому, а она еще усиливает эффект сотнями цепочек, бус, колец. Не любит рассказывать шутки и не любит, когда их рассказывает кто-то другой. На видео у нее записаны серии «Отеля Фолти-Тауэрс» и «Кабаре Ольги Липинской», она смотрит их и смеется навзрыд. Порой плачет, но тогда всегда отворачивается.
Мой отец часто орет. Тогда моя мать говорит с ним тихо, так, чтобы только он это слышал. Отец ничего не отвечает. Некоторое время просто смотрит на нее. Потом снова принимается вопить, вопит минуту, две, три, потом перестает. Мама гипнотизирует его, словно кобра, гнев его впитывается в маму, остается в ней. Отец, лишенный гнева, выглядит странно, он немного дезориентирован, словно тот хромой чувак, который получил в подарок от призрака на кладбище еще и горб в придачу.