Яков Цигельман – Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки (страница 33)
— Потому что вы плохо знаете музыку.
— Это не музыка, это пляски.
— Но из другой оперы.
— А из другой оперы нельзя?
— Конечно, нет! Вы что — из Черновиц?
— Да. А вы?
— Я из Кишинева. Понимаете разницу?
— Понимаю.
— А если понимаете, так не спорьте. У нас разный культурный уровень.
— Хорошо, не спорю… Можно мне рассказывать?
— Говорите, что там у вас?
А он сидит у ворот на солнышке, щелкает семечки, засоряя бороду, треплется со стариками, врет им что-то про дальние страны. Жарко. Хамсин. В стороне два воина сговариваются насчет революции, потому что царь давно не воюет, и вот теперь, видишь, взял себе новую бабу, и, выходит, опять сиди без денег. Воины, они воины и есть, каждый при своем месте и деле. Устроят революцию, поставят нового царя и повоюют немного. Но дяде обязательно нужно вмешаться в чужие дела. Ему не сидится у ворот и он затевает интригу. Дядя встает и идет стучать. «Ну погоди, жидовская морда!»… И опять ведь люди правы.
— Почему вы употребляете такие оскорбительные выражения?
У нас за такое морду били. Вы что — антисемит?
— Нет.
— Почему же вы употребляете такие выражения?
— Ну, как вам сказать?.. Они употребляются. От меня это не очень-то и зависит.
— Вы хотите сказать, что они идут из вашего нутра?
— Примерно так.
— Значит, вы все же антисемит. У вас антисемитское нутро.
— Совсем нет.
— И не уговаривайте меня. С этим все ясно. А скажите, почему у вас старик еврей изображается стукачом? Разве это для нас типично?
— Дело, видите ли, не в типичности. А в том, что старик может долго сидеть у ворот, семечек — слава Богу! — хватает, но он будет так сидеть и сидеть, а действие не двинется. То есть оно, конечно, двинется немножко, на один еще акт, революционно-террористический, и замрет, и цикл сократится.
— А еврею не нужно вмешиваться в гойские дела — вы это хотите сказать?
— Именно.
— Вот здесь вы правы. Незачем нам это. У них своя компания, а у нас своя.
Если один жид пошел стучать, значит, все жиды — стукачи. Воины, чуя беду, помчались, гремя доспехами, спотыкаясь о щиты и копья, к руководителю национально-освободительного движения. Руководитель испугался, но не показал страха перед рядовыми революционерами. «Что мне эти жиды!» — сказал он. Он сказал «мне», он не сказал: «нам». В те времена роль личности в истории еще не оспаривалась. Но сознательность масс уже пробуждалась, и воины, переглянувшись, решили не забыть про бонапартизм руководителя. «Что мне жиды! — сказал руководитель. — Они думают, что они — народ особенный? Если их баба спит с царем, так им все можно? Всюду они суются! Хотят искоренить коренное население — не выйдет!» Так сказал вождь, и тайный секретарь занес историческое изречение в седьмой том полного собрания сочинений вождя.
Далее нужно действовать, что, конечно, труднее, чем изрекать исторические изречения. Вы заметили, что революционеры только говорили: воины обсуждали свои планы, а вождь изрекал изречения? Никто до сих пор не действовал.
— Кроме дяди-еврея.
— Верно. Потрепавшись у ворот, он пошел стучать. А воины не побежали за ним, чтобы объясниться по-хорошему и попросить его не ябедничать.
Ай да мы!
— Мой совет жаждущему ассимиляции: не меняйте фамилию, не женитесь на гойках. Все зря. Вас выдаст нос. Проникните в суть ассимиляции: замените действие трепотней по поводу действия — всякий гой тотчас признает в вас своего, хорошего парня, хотя вы и еврей. Этническая группа «свой-парень-хоть-и-еврей» может рассчитывать на постепенное врастание в коренной народ, наподобие ордынцев, варягов, остзейцев, чувашей и мордвы.
Следуя своей гойской позерской сути, вождь стал изображать перед воинами провидца и раскинул карты, чтобы определить план сражения. Пиковая дама грустно усмехнулась, дама бубен подмигнула, а червонный король, соглашаясь, покивал головой. «Прекрасно! — сказал вождь. — Король ничего не подозревает, блондинка радуется, а пиковой брюнетке — конец! Мы совершим уничтожение ихней нации в порядке первого революционного акта. Возбудим ярость масс и жажду крови, а потом ярость и жажду обернем против… не скажу кого». Воины почувствовали правый уклон и соглашательство, но сказать ничего не сказали. «Я так думаю, что по закону полагается предупредить их за две недели». Воины опять переглянулись: в реввожде проглядывал бюрократ. Воины не хотели ждать, но и не возразили, прикинув, что за две недели можно будет присмотреть — где и что у этой нации спрятано.
— О! Начинается! Погром начинается! А вы говорите — стучать! И правильно! Какое нам дело до их революции! У вас получается, что было б лучше, если б Мордехай помог этому хулигану!
— Но стучать-то нехорошо!
— Что значит!.. Если вы знаете, что к соседу должен забраться вор, вы его не предупредите, соседа?
— Неподходящая аналогия!
— Оставьте! Все правильно!
— Вы видите этот зеленый картуз? Наденьте-ка!.. О! Да вы красавец!.. Сядьте к столу! Ну… Лампа на парчовой скатерти освещает ваш красный нос, зеленый ваш картуз и ваши честные, прямые глаза. Царь задумчиво водит пальцем по завиткам парчового узора, в глаза не глядит. Царь спрашивает: «Ты имеешь ко мне разговор, Мордехай?»… Что вы ему ответите?
— Имею до вас разговор, ваше величество, имею. Эти паршивцы, ваши солдаты, хотят вас убить. — И тут я расскажу все, что вы уже знаете. Царь наморщил узенький, в две-три пяди размером, лоб:
— Ладно, мы обдумаем этот вопрос. Ты молодец, Мордехай! Возьми же из царского буфета сладкий пирожок с полки пятой степени — в награду за верную службу.
И я отправлюсь на свой пост у городских ворот, причмокивая толстыми губами:
— Почему он не приказал сразу отрубить им головы? Почему сначала нужно потрепаться по этому поводу? Время не ждет! — так я думаю, Мордехай, а все уверены, что я наслаждаюсь царской наградой. Это называется реплика в сторону. И еще одна реплика в сторону: — Царь — трепач, народ — бездельник. Эдакую махину разве сдвинуть? Еврею ли, старому, сморкатому, шепелявому, картавому?..
Но штука в том, что еврею у ворот не сидится, ему скучно бездельничать, ему противна трепотня, отвратительно разгильдяйство: он нутром чует, что есть у него какое-то важное дело в истории, его собственный исторический гешефт, у него внутри крутится-работает моторчик, а потому не сидится ему у ворот, мало ему трепотни. И неужто достаточно ему за его неуемность наградного пирожка пятой степени?.. Не знаете вы еврея!
Вот сидит он у ворот и тщательно, медленно, красуясь перед публикой, разжевывает пирожок, сыплет слоеные крошки на бороду, чавкает, показывая, как ему вкусно и насколько наградной пирожок пятой степени вкуснее пирожков, испеченных в пекарне Фейги-Леи. Всем в округе известно, что для наград и поощрений пятой степени пирожки закупаются в этой самой пекарне, но все понимают, что, побывав в господском буфете, пирожок приобретает блеск, сладость и достоинство высокого отличия. Всякий понимает также, что не станет еврей просто так жевать пирожок от Фейги-Леи, а уж если всенародно жует, значит, есть в этом какой-то смысл, а именно — смысл царской награды.
Народу это неприятно, народу обидно, что еврею сладко. «Что еврею сладко, то коренному населению — кисло», — говорит народная мудрость. И человек из народа, простой крестьянин, а может, ремесленник, выходит вперед и, подбоченясь, говорит:
— А мы скоро вас, жидов, резать будем!
Так была выдана революционная тайна, и на невольном предателе (хотя можно его понять, он не сдержал горячего чувства возмущения еврейской наглостью!) был поставлен крест. Опять же, не трепись!
Я открыл рот, поперхнулся, проглотил остатки пирожка, прокашлялся и спросил:
— Или ты бандит?
Никто мне не ответил, толпа зрителей разбежалась, а труп с запиской «Смерть предателю!» ответить не сумел. Но труп и записка объяснили мне, что гоим, вопреки своей сущности, собираются действовать.
— Я так думаю, что нужно обратиться к последнему средству. А как вы думаете?
— Согласен с вами полностью. Причешите бороду, почистите картуз и обращайтесь. Войдите к ней, прикажите евнухам заткнуть фонтан, чтоб не шумел, и скажите.
— Фира, — говорю я ей. — Ты что себе думаешь, Фира? Ты думаешь себе, что ты теперь большая барыня? Ты ошибаешься, Фира! Женская красота не вечна, а мужчины полигамны. Возьми себя в руки, Фира, и отведи беду от своего народа. Это я тебе говорю.
— А что она?
— Она молчала. Я объяснил ей, что нельзя быть такой эгоисткой и нельзя думать только о себе, что любовь любовью, если ей угодно, а о главном забывать не следует. И что такое любовь, в конце концов, я не понимаю! Как это может быть, чтобы любовь помешала обеспечить старость близким и мир своему народу? Я, твой дядя и почти отец, я вынужден сидеть у ворот с грязными и дурно пахнущими гоями, а ты не думаешь обо мне, а думаешь только о своей любви и прочих женских штучках!
Она слушала внимательно, не отводя взгляда, не опуская головы, а из глаз ее лились слезы, жемчужные слезы раскаяния. Так глубоко проникли ей в душу мои слова, так убедительно и сильно я говорил. А она молчала. И я спросил:
— О чем ты себе думаешь, Фира?
И вправду, о чем она думала? Про молодость свою, в которой совсем не было счастья? Про слабого и беспомощного человека, который повелел ей стать его женой? Про то, что он оказался неожиданно нежным и ласковым, верным и влюбленным? Про то, что теперь, по желанию дяди, он должен перемениться и стать жестоким и властным царем, который прострет руку и уничтожит врагов ее народа? Слезы Эстер были слезами, которые льет женщина, разлучаясь с любимым; это были слезы горькой обиды, тихие слезы отчаяния без надежды.