Яков Цигельман – Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки (страница 18)
Не упомянуты еще корысть и злоба, зависть и покой, автомобили марки «ситроен-диана» и других марок, брачные объявления, строительные подрядчики, члены союза писателей, пишущих на разных языках, демонстрации «Черных пантер», мусорщиков и требующих мира сию минуту; пророки и судьи, нежность и ласка, отчаяние и мечты, сбывшиеся, чтобы не сбыться никогда; хасиды, иерусалимские переулки, Стена Плача, смутные воспоминания, тускнеющие лица старых друзей, желтеющие фотографии, забытые письма, вспыхивающие ассоциации, гаснущие сознания, пробужденные жизни, налаженные отношения, масличные рощи, полуденное море, фонари на бульварах. Описать можно немногое, горько сожалея, что в радужном преображении почти не различить пропадающих контуров того, что не описать, не запомнить, не удержать, не остановить. А все непонятным образом связано и отдельно существовать не может.
Глава о негритятах
И вот вам результат, двенадцать негритят.
Глава о запахе прелой листвы, о готической церкви, и о поисках гарантий
«Выхода нет, надо решиться и уехать, — думал Алик, наблюдая извилистое однообразие арабской деревни, расположенной по обе стороны шоссе, связывающего Иерусалим с новыми шикунами[1], посланными вперед, как форпосты или разведывательные отряды, которые, закрепившись, должны дожидаться подхода главных сил. — Жить здесь больше невозможно. Нет денег на билет. Нужно взять ссуду. Кто же подпишет гарантию? Там я заработаю и вышлю».
И Алик представил себе, как он приедет в Париж, зайдет в русские журналы, даст свои статьи, возьмет аванс, «много не дадут, но на первое время, перебиться, должны дать», потом найдет работу переводчика, ребята помогут, потом можно сделать докторат в Сорбонне; «— Где вы делали докторат? — В Сорбонне»; потом с сорбоннским докторатом поехать в Америку, а лучше всего не в Америку, а в какой-нибудь провинциальный город во Франции или в Англии, а можно и в Америку тоже — университетский городок, ухоженные кирпично-красные дома, чисто выметенные дорожки парка, вежливые студенты, вечером — клуб или кафе, потом, обернув шею шарфом и подняв воротник, тихо беседуя с коллегой о ритмике Эллиота, возвращаться домой под моросящим дождичком; фонари, тень готической церкви, милой и тихой, запах прелой листвы; «все же лучше где-нибудь в Европе, там все устоялось, патиной покрылось», листва, тень готической церкви, рюмка хорошего коньяку перед сном, трубка, полчаса чтения в постели, утром на лекции можно пойти попозже, «я не люблю рано выходить из дому, утром хорошо работается после душа и кофе», удобный кабинет, тихо, вместо уличного шума — шелест старого вяза, потом лекции, потом читать дома, библиотека великолепная, на нескольких языках, замечательно; тихий ласковый женский голос в телефонной трубке, длинные руки, нежные пальцы, приглушенный свет в гостиной, дождь все сильнее, а в доме тепло и тихо. «Конечно, все это будет не сразу, — подумал Алик, идя по улице Пророков, — но, если этого не будет никогда, жить невозможно».
Место, в которое направлялся Алик, замечательно было тем, что находилось в одной из тихих улочек, соединявших шумную улицу Яффо с такой же шумной улицей имени короля Жоржа Пятого. Дом состоял из многих галерей, непонятным образом соединенных между собою и оплетенных густым плющом, как будто для того, чтобы посетитель наверняка заблудился бы и запутался, если уж не в галереях и переходах, то в зарослях плюща. Летом в доме была приятная прохлада, и гостей угощали соками и холодной водой. Зимой же в комнатах стоял такой промозглый и влажный холод, что даже горячий чай и кофе не согревали. В этом доме прижилась строительная фирма. Заказов у нее было немного, поэтому здесь с удовольствием болтали, и владелец, веселый и трепливый архитектор из Киева, упорно оставался свободным предпринимателем. Алик любил сюда заходить.
Если бы Сема, владелец фирмы, и его ребята согласились подписать гарантию в банке, Алик был бы свободен. Конечно, придется солгать, думал Алик, сказать, что еду пристроить статьи, завязать связи, вернее, возобновить связи, повидаться с приятелями и повидать Европу. Да-да, повидать Европу. Поверят, должны поверить, какие могут быть разговоры о честном и нечестном, если нужно поскорее спасать свою жизнь, свою бессмертную душу. Честно — спасти мою неповторимую жизнь, а нечестность в денежных обязательствах — какая глупая неправда в самих этих словах! Разве деньги — это честное что-то? Разве честные, хорошие люди придумали все эти чеки, векселя, банки, гарантии, ссуды? Как все это мелко перед правдой человеческой жизни, которая хочет продолжаться и не хочет прозябать между супом и «плимутом»!
«Бежать, бежать!» — думал Алик, идя по причудливо пыльной Яффо. С этими мыслями он преодолел последние ступеньки и услышал оживленный голос Левы Голубовского. Он отбросил цепкий усик плюща, царапнувший его по щеке, и, напрягшись, сказал войдя веселым голосом:
— Счастливы ли вы, друзья мои?
— На свете, Алик, счастья нет, — поднял голову от кульмана Сема.
— Зато есть покой и воля, старик, — ответил Алик.
— Мужики, он собирается свалить в Америку! — сказал Мика Штейн, всплеснув пухлыми ручками. Лева Голубовский улыбнулся.
— Не в Америку, а в Европу, — ответил Алик.
— А не подписать ли тебе гарантию? — спросил Жора Лазаревич.
— Подписать, — сказал Алик. Архитекторы заржали.
— Ребята, почему всем нужен Родос, почему никто не хочет прыгать здесь?
— Почему же, прыгают и здесь, — сказал Сема. — Вот я же прыгаю. А почему? Потому что меня не тянет ставить рекорды. Я прыгаю в свою силу.
И на этом глава закончилась.
Глава о квартире в Рехавии, о трех приятелях и о вовремя поставленной точке
Гриша Хейфец, славный толстый парень из Одессы, живет очень удобно: в Рехавии, самом милом районе старого Нового города. Когда-то, когда лира была лирой, а земля стоила свою цену, построили здесь немецкие и польские евреи небольшие и удивительно уютные особнячки. Вставленные в зелень особнячки выглядят еще милее и уютнее. Приобрести сейчас квартиру в Рехавии затруднительно, да и снимать дорого, но зато приятно. Гриша снимает небольшую квартирку из двух комнат, платит много, но и наслаждается ею не меньше: комнаты тихие и прохладные, есть немножко книг, неплохой проигрыватель, хорошие пластинки. Парень он добрый и, оттого что живет один, гостеприимный: всегда припасена выпивка, он любит приготовить что-нибудь вкусное из мяса.
Цви Макор, видный активист русской алии, участник одного из сионистских процессов, всегда останавливался у Гриши, когда приезжал в столицу по делам кибуца, который он организовал в Негеве. Приехав к Грише, Макор сразу садился к столу и принимался перебирать, перелистывать бумаги, перечитывать постановления комиссий, щуря глаза и шевеля губами: он недавно приехал в Страну и плохо читал на иврите, потому и положил себе за правило каждый день прочитывать первую страницу «Маарива». Он часто спрашивал Гришу о значении того или иного слова, а то и просил указать глагол, от которого слово происходит. Узнав к какому «биньяну» относится глагол, Макор сразу же проделывал над глаголом необходимые манипуляции, образуя производные формы. Затем он старался найти время, чтобы формы выписать на отдельную карточку, и складывал такие карточки в пачку. В самое неподходящее время он мог достать одну из карточек и, зажмурив глаза, подняв лицо кверху, шептать упомянутые формы, воровато заглядывая в карточку, которую держал перевернутой. «Если уж я чем-то занимаюсь, то стараюсь упереться в дело рогами, и уж лучше сломаю шею, чем сдамся», — говорил он, скромно опуская глаза, красивые какой-то каменной красотой.
Покончив с бумагами, Макор чистил свою «беретту», которую носил на особом ремне под мышкой. Вычистив пистолет и огладив обойму, прицеливался в окно, неизменно объясняя, что прицеливаться в людей, даже в шутку, запрещается правилами пользования оружием.
Потом Цви Макор чистил зубы. Выворачивая губы, разглядывал десны. Потом мылся. Гладить и тереть жесткой мочалкой свое мускулистое тело доставляло ему массу удовольствия. Он был доволен своим телом. Он наслаждался багровым цветом своей кожи, подтянутой по-солдатски фигурой, черной бородой, которая делала его похожим на дореволюционного цыгана, барышника и конокрада. Разглядывая себя в зеркале, он полководчески щурил глаза, гордо откидывал голову, изучал себя в профиль и в три четверти. Выйдя из ванной, он провозглашал шутливо: «Я готов к новым подвигам». Макор был симпатичен Грише, его только немного огорчало, что Макор говорит бабьим голосом и шутит всегда одинаково.
Пока Макор листал бумаги, чистил пистолет и разглядывал себя в ванной, Гриша жарил и тушил мясо, отвечал на какие-то звонки по телефону, бегал к соседям за лавровым листом и приговаривал: «Ух, как мы сейчас надеремся!» Макор хотя и говорил, что пьянство — один из пороков, которые мы заимствовали в галуте, на Гришины причитания молчал и щурил выжидательно глаза, а ноздри его нервно вздрагивали.
Часам к шести приходил Хаим Вайнштейн, славист из Кирьят-Арба. Он работал в Иерусалимском университете и, приезжая на три дня в неделю в Иерусалим, останавливался у Гриши. Войдя, он с порога улыбался, трепетно касался мезузы и подносил пальцы к губам.