Яков Гордин – Кавказ: земля и кровь (страница 73)
Главное, разумеется, не это.
Зияющая лакуна в нашем знании российской жизни, ее психологического аспекта, связанного с шестидесятилетней Кавказской войной, и есть наше незнание о том, как же эта война влияла на общественное сознание? влияла ли вообще? и если влияла, то какой тип сознания вырабатывался под воздействием этой многолетней резни на границах империи?
Это вопросы огромной важности и болезненности, и, быть может, именно поэтому в нашей исторической науке им, можно сказать, совершенно не уделялось внимания.
Но задавать эти вопросы правомочно только всей имперской общности.
Действительно, сегодня невозможно без невольного недоумения и горечи читать многие кавказские мемуары, бесстрастно повествующие о вещах, которые, казалось бы, должны были по меньшей мере коробить нормального человека. «Март месяц был роковым для Абадзехов правого берега Белой, т. е. тех самых друзей, у которых мы в генваре и феврале покупали сено и кур. Отряд двинулся в горы по едва проложенным лесным тропинкам, чтобы жечь аулы. Это была самая видная, самая „поэтическая“ часть Кавказской войны. Мы старались подойти к аулу по возможности внезапно и тотчас зажечь его. Жителям представлялось спасаться, как они знали. Если они открывали стрельбу, мы отвечали тем же, и как наша цивилизация, т. е. огнестрельное оружие, была лучше и наши бойцы многочисленнее, то победа не заставляла себя долго ждать… Сколько раз, входя в какую-нибудь только что оставленную саклю, видал я горячее еще кушанье на столе недоеденным, женскую работу с воткнутою в нее иголкою, игрушки какого-нибудь ребенка брошенными на полу в том самом виде, как они были расположенными забавлявшимся… Думаю, что в три дня похода мы сожгли аулов семьдесят… Для солдат это была потеха, особенно любопытная в том отношении, что, неохотно забирая пленных, если таковые и попадались, они со страстным увлечением ловили баранов, рогатый скот и даже кур»[151]. Невозмутимый автор этого повествования был во всех отношениях человеком честным и порядочным…
Было ли «морально ущербным» общество, спокойно воспринимавшее все это?
А было ли морально здоровым истово религиозное общество Англии, восторженно приветствовавшее завоевателя Ирландии Кромвеля? Вот отрывок из его отчета парламенту: «Я приказал своим солдатам убивать их всех… В самой церкви было перебито около тысячи человек. Я полагаю, что всем монахам, кроме двух, были разбиты головы»[152]. Ирландия буквально тонула в крови.
Все это ужасно. В этом, думаю, мы с И. Дзюбой полностью солидарны.
Принципиально расходимся мы в другом.
И. Дзюба в своих инвективах постоянно апеллирует к Тарасу Шевченко. Из статьи получается, что во всей культуре Российской империи первой половины XIX века был один-единственный гуманист, поднявшийся на моральную высоту, для прочих недостижимую, вырвавшийся из психологического контекста эпохи. Так ли это — при всем уважении к таланту и мученической судьбе Кобзаря?
Поэма «Кавказ», которая связывает все пласты статьи И. Дзюбы, действительно являет собою образец высочайшего сочувствия обиженным, и — прав И. Дзюба — смысл ее гораздо шире, чем протест против завоевания Россией Кавказа. Шевченко воздымается до богоборческих высот, скорбя о несовершенстве мира вообще. В таких случаях обличители идут поверх исторической реальности. Шевченко, разумеется, прекрасно понимает, что русская армия вела тяжкую для себя и гибельную для горцев войну не для того, чтобы отобрать у них саклю и чурек или посягнуть на их жизненный уклад, — это были трагические издержки разрешения куда более серьезных задач. И для горцев смысл их смертельной борьбы заключался не в защите имущества — они могли сохранить его, покорившись, — а в отстаивании своего миропредставления, вне которого их жизнь во многом теряла смысл, ибо терялось сложившееся веками самопредставление.
Однако при всем сочувствии к позиции Шевченко (и И. Дзюбы) нельзя не сказать и о том, что свойственная им яростная напряженность неприятия и негодования несет в себе и немалую опасность, если она не имеет катарсиса.
В обращенном к Гоголю стихотворении, написанном незадолго до «Кавказа», рассуждая о падении национального самосознания, Шевченко сокрушался:
Речь, как легко догадаться, идет о Тарасе Бульбе…
«А Тарас гулял по всей Польше со своим полком, выжег восемнадцать местечек, близ сорока костелов и уже доходил до Кракова. Много избил он всякой шляхты, разграбил богатейшие и лучшие замки, распечатали и поразливали по земле казаки вековые меды и вина, сохранно сберегавшиеся в панских погребах; изрубили и пережгли дорогие сукна, одежды и утвари, находимые в кладовых. „Ничего не жалейте!“ — повторял только Тарас. Не уважили казаки чернобровых панянок, белогрудых, светлоликих девиц: у самых алтарей не могли спастись они; зажигал их Тарас вместе с алтарями. Не одни белоснежные руки подымались из огненного пламени к небесам, сопровождаемые жалкими криками, от которых подвигнулась бы сама сырая земля и степная трава поникла бы от жалости долу. Но не внимали ничему жестокие казаки и, поднимая копьями с улиц младенцев их, кидали к ним же в пламя».
Решительно расходясь с Гоголем относительно органичности единства России и Украины, Шевченко тем не менее выбрал эталоном патриота Тараса Бульбу.
И тут можно было бы задать вопрос: можно ли считать с нашей нынешней точки зрения морально здоровым общество, лучший поэт которого, совесть народа, ориентируется на подобные проявления любви к родине и приемлет такие методы борьбы за ее «свободу, честь и славу»?
Гоголь в повести своей специально оговаривается и относит весь этот и сопутствующий кошмар за счет варварских обычаев того времени, обычаев, неприемлемых для Гоголя и его современников.
Это — шевченковские «Гайдамаки». Но уже времена достаточно близкие — последняя треть XVIII века. Последователи Тараса Бульбы вершат свой суд над мирным польским населением…
В замечательном стихотворении «Завещание» есть у Шевченко такие строки, обращенные уже к современникам:
После долгого перерыва я перечитал стихи Шевченко. Могу уверить И. Дзюбу, что русские крестьяне частенько страдали ничуть не меньше украинских, но не было в русской литературе писателя — тем паче поэта, — который бы с такой страстью проповедовал социальный реванш, да еще замешенный на реванше национальном. (Разве что знаменитое «К топору зовите Русь!», но это был лозунг чистого политика-радикала.)
Гайдамаки мстят за угнетение и измывательства панов над поселянами. Но разве Пугачев не был мстителем за народную обиду? Пушкин это очень хорошо понимал. Вспомним, однако, как он описывал казнь пугачевцами обитателей Белогорской крепости. Разве есть там хоть тень кровавого злорадства, романтизации безжалостной мести? (Между прочим, исторический Железняк, вождь гайдамаков, был настроен пророссийски и утверждал, что уполномочен Екатериной II на борьбу с поляками. Чего, естественно, не было.)
При всей видимой оправданности своей, идеология Пугачева и Железняка, воспетая Шевченко, отнюдь не ведет к установлению гармонии и справедливости. Об этой идеологии — идеологии бунта и мщения, произрастающей из законной оскорбленности социального и национального чувства, очень точно сказал Бердяев: «Русский делает историю Богу из-за слезинки ребенка, возвращает билет, отрицает все ценности и святыни (Шевченко отрекается от Бога в том же „Завещании“, пока Днепр не помчит с Украины „Прямо в сине море / Кровь всех ворогов…“ —
Остается неразрешенным вопрос — было ли русское общество, включающее в себя и Пушкина, и Лермонтова, и Толстого, «морально ущербным»? Что сказать? В стране, включающей и Россию, и Украину, в стране, за плечами которой унизительное монгольское иго, патологический террор Ивана Грозного, костоломные преобразования Петра, сокрушившие все привычные этические опоры, в государстве, которое держало в рабстве миллионы своих сограждан, разлагая тем самым сознание тех, кто формально считался свободным, не могло и не может быть абсолютного морального здоровья. Трагедийность русской литературы — от сознания этого нездоровья. Апофеозом этой многовековой болезни стала катастрофа 1917 года и то, что за ней последовало.
И жажда социального и национального реванша, жажда «крови всех ворогов» как обязательного условия возникновения «семьи вольной, новой», которая звучит во многих стихах Шевченко, благородная изначально оскорбленность за попранную справедливость, но достигающая того опасного предела, за которым начинается, по формуле Бердяева, многократное возрастание слез и страданий по отношению к слезам и страданиям отмщаемым, и весь тон статьи И. Дзюбы, увы, тоже есть результат того же морального неблагополучия.