Яков Бутков – Повести и рассказы (страница 49)
Прочитав это объявление, человек партикулярной наружности перешел к обширной вывеске, на которой было изображено нечто весьма квадратное и красное, с надписью такого содержания: «Трафим Кренделеф грабы делает идроги атпускает сатвечающим траурам».
Рядом с этою вывескою была другая, на которую он также обратил внимание: на ней был намалеван широкою, можно сказать необузданною кистью красивый, в венгерку одетый мужчина — не то благородного, не то обыкновенного человеческого звания — решить трудно: узкий лоб, зеленые, в разные стороны глядевшие глаза, трехъярусный отлично завитый хохол, полные румяные щеки, незаметно сливавшиеся с маленьким игривой формы носом, одинаково подтверждали то и другое предположение. По сторонам этого художественного произведения было написано: «Сдесь пьявки! стригут ибреют! идамские головы убирают! и рашки! цена за стри: 10 ко. с зави: и пабриться 20 ко.».
Бросив нетерпеливый взгляд на эту вывеску, партикулярный человек решился, однако ж, продолжать свои наблюдения и, после долгого чтения ярлыков и надписей на различных вывесках, остановился с улыбкою удовольствия пред небольшою черною дощечкою, которая извещала пешеходов и созерцателей Большой Подъяческой улицы о том, что
— Послушай, любезный, где тут живет Клеопатра Артемьевна? — спросил человек партикулярной наружности у дворника, усердно занимавшегося чисткою тротуара.
Дворник лениво обернулся, окинул партикулярного человека проницательным взглядом, помолчал немного и снова принялся за свое дело.
— Я тебе говорю, дворник! Слышь, отвечай! — повторил партикулярный человек, подступая к дворнику с таким выражением в лице и во всей своей фигуре, которое, несомненно, доказывало гнев его.
Дворник, уразумев, что слишком опрометчиво нарушил светские приличия, мигом бросил метлу на тротуар, снял шапку с головы и отвечал с совершенным подобострастием:
— Клеопатра Артемовна — коли та, што жильцов держит — будет тебе по ефтой лестнице.
— А в котором этаже и нумере?
— Да вот, как пойдешь по ефтой лестнице, все вверх да вверх, так и дойдешь до четвертого этажа… Там уж недалечко тебе будет и Клеопатра Артемовна.
— Она живет в четвертом этаже?
— Ну нет, повыше будет маленько: как дойдешь до четвертого этажа, так тут тебе будет лесенка — так, знашь, направо, а там перильца будут деревянные, а там уж лесенка будет налево. Ну, вот, тут-то и есть.
— Значит, в пятом она живет?
— Ну, пятого-то не будет, а так оно — почти што в четвертом, только, знашь, маленько повыше: поверх карниза и пониже крыши. Вот, так оно и выходит, что маленько повыше!
После этого объяснения дворник обратился к своим служебным обязанностям, ревностно взмахнул метлою по тротуару и так щедро окатил грязью и водою нижнюю часть партикулярного человека, что тот едва успел произвести общеупотребительное в таких неожиданностях междометие и поспешил на лестницу.
— Э! — воскликнул дворник, озаренный внезапною мыслию, бросаясь с метлою и шапкою в руках вслед за партикулярным человеком. — Барин, барин! Нешто милости вашей хватера требуется?
— Что ты там орешь? — спросил партикулярный человек, остановившись вверху лестницы.
— Я то ись, хватера, што ль, требуется?
— А что́ тебе?
— Мне-то? Мне — ничего! — отвечал дворник в размышлении о том, для чего это он вздумал допрашивать человека.
— Оставь же меня, — заметил партикулярный человек, снова поднимаясь по лестнице.
— Вестимо, оставим, — пробормотал дворник, — эх, народец-то, подумаешь, в Питере живет! Господ-то, господ — только господи упаси!
— Плошки сегодня, слышь? — раздалось вдруг в ушах дворника. — Три перемены плошек — на каждую тумбу по три плошки, ста-ла быть! Понимаешь?
— Слушаю, — отвечал дворник, почтительно глядя в глаза новому лицу, известному под именем Прохора Поликарпыча.
Новое лицо отвернулось. Дворник, сначала оробевший, почувствовал возвращение своей всегдашней бодрости и отправился к управляющему домом, чтоб передать ему приказание Прохора Поликарпыча.
В то же время петербургское солнце, без вести пропадавшее с самого начала осени, появилось было на горизонте в виде медной пуговицы и взглянуло сквозь серые облака на Большую Подъяческую; бледный луч его пробрался даже на квартиру содержательницы нумеров и кухмистерши Клеопатры Артемьевны, скользнул по крышке шипучего, докрасна вычищенного самовара, принадлежавшего отставному человеку Ананию Демьяновичу, порадовал и пригрел на минуту самого Анания Демьяновича, который, впрочем, отогревался уже другою, более надежною и существенною мерою — закутавшись в халате и кушая, обстоятельно и неторопливо, хороший семирублевый чай, между тем как сам самовар своею красивою, вполне блестящею наружностью, своим веселым шумом возбуждал приятные ощущения в его расширявшемся сердце и сообщал уму его легонькую, весьма, говорят, для здоровья полезную деятельность и даже некоторое поэтическое парение, нисколько, однако ж, не доходившее до степени юношеского мечтания.
Видя, что Ананий Демьянович, по всегдашнему своему обычаю, кушает чай и находится в совершенном благополучии, что Клеопатра Артемьевна немножко нездорова, а впрочем, имеет силы браниться с дворником и кухаркою, что в Большой Подъяческой все, слава богу, по-прежнему и никому не легче и что Петербург все еще ждет возвращения Леде из-за облаков и нашествия холеры из Московской губернии, тусклое солнце снова исчезло куда-то и на бесконечное время оставило Анания Демьяновича, Большую Подъяческую и всех ее жильцов, жилиц и хозяек в приличном для них сумраке.
Снова вьюга и темь. Над городом повис плотный темно-серый свод, очень похожий на калмыцкую кибитку, обитую войлоком. Это было время, вожделенное для людей, абонировавшихся в итальянской опере, для хозяек, ростовщиков, откупщиков, гробовщиков и всех прочих почетных состояний.
В это же время комнаты с дровами и водою, разного рода «нумера» и отвлеченные пространства, разграниченные одно от другого
Темный человек имеет притязания на все житейские удобства, о которых он слышит и которые видит в Петербурге. Во что бы то ни стало, только он непременно проживет лето на каких-то островах или даже в Калинкиной деревне, а на зиму считает нужным устроиться порядочно в Подъяческой улице, и с этою целью высматривает опытным глазом другого темного человека, предположившего себе ту же самую цель. И вот нужда сводит и знакомит их, и они составляют планы для житья вместе, в одной комнате, но на разных началах: чай и сахар пополам, а все прочее, в особенности табак, иметь каждому свой собственный и с хозяйкою вести расчет каждому за свою душу; предусмотрительно определяют дни и числа, в которые можно, общими средствами, в складчину, произвести некоторый домашний пир; изъясняют взаимно все замеченные в себе каждою из договаривающихся сторон хорошие качества, а также недостатки — впрочем, недостатки изъясняются таким образом, что они кажутся прекраснее самой добродетели и, только спустя достаточное время после взаимной исповеди, оказываются впоследствии действительно недостатками.
При всем разнообразии условий и начал такого братского сожительства, поставляется непреложно обязательным для обеих договаривающихся сторон важное правило, что насчет любви и нежных отношений к хозяйке, ее жилицам и прислужницам дозволяется каждому иметь свои виды и искательства, независимо от своего сожителя, а потом уже каждому оставаться при своем и в чужие сани не лезть. А если такой, тоже весьма возможный случай выйдет, что одному из сожителей достанется все, а другому ничего, то случай этот не обращается в обиду для той стороны, которой не досталось ничего, и торжествующая сторона должна всемерно воздержаться от оскорбительно-насмешливых по этому поводу разговоров и намеков.
Вообще опытные темные люди, договариваясь о братском сожительстве в одной комнате, бывают настроены самым общежительным образом и условливаются «насчет всего», что только может содействовать вечной между ними тишине и неизменному братолюбию, и, поселившись наконец в одной комнате, проводят первый день своего сожительства в сердечных излияниях, во взаимной дружбе и предупредительности; поговаривают о покупке комода для хранения в нем неизвестно какого имущества, и о предстоящих им в будущее лето приятных хождений в Екатерингоф и на Крестовский остров. Этот самый сюжет, с некоторыми отступлениями и вариациями, развивают они еще несколько дней, что не мешает им, однако ж, выказываться одному перед другим со стороны своего характера, экономических взглядов, идей и убеждений. Потом, вполне выказавшись один перед другим этою важною стороною, они начинают пустеть и пошлеть понемногу, а как только они, волею и неволею, обозначились взаимно таким неутешительным образом, то сюжет для дельного, отчасти остроумного, отчасти назидательного разговора, истощается, и в общей их комнате водворяется насильственное молчание, от которого уже небольшой переход к совершенному разрыву союза: какой-нибудь двусмысленный шепот одного из сожителей за перегородкою принимается другим на свой счет, и вдруг происходит между ними откровенное объяснение с примесью укорительных и всякого рода сильно звенящих выражений. Раскрасневшись и задыхаясь от гнева, они вспоминают о свечном огарке, принадлежащем одному, а сожженном другим, о табаке, может быть, трубок на пять, выкуренном таким же хищническим образом, о калошах, очевидно бывших в употреблении в отсутствии истинного их владельца, и вообще о предметах существенной, всемирной важности — о рублях, полтинах и копейках, которыми измеряются чинимые ими друг другу оскорбления и убытки. Если же вглядеться в них пристальнее, то окажется, что тут рубли, полтины, копейки и все существенные интересы играют второстепенную роль, даже служат только благовидным предлогом к защите другого отвлеченного интереса, искони драгоценного всему роду человеческому, — дело идет и вражда возникает и разгорается все из-за того же проклятого самолюбия, все из тревожимого чувства собственного достоинства; а они, сердечные, даже и не подозревают истинной причины своего разрыва и, прострадав в общем сожительстве месяц, другой, а по нужде и третий, расстаются со взаимным неукротимым озлоблением, считая один другого величайшим негодяем в свете и меняясь такими сильными упреками: «Весь табак выкурил!» — «Все огарки сжег!» — «Калоши износил!» — «С кухаркою шептался насчет того, что шляпа не циммермановская, как будто сам носит циммермановскую шляпу!» — «Все хвастает, что знаком с офицером!» — «Все говорит, что знать он никого не хочет и что люди пешки!» — «О доброй нравственности и безукоризненном поведении отзывался с насмешкою, как сочинитель какой-нибудь!» — «Низкий человек!» — «Великий человек!»