реклама
Бургер менюБургер меню

Яков Бутков – Повести и рассказы (страница 25)

18

Рассуждения и в особенности последнее предложение коллежского асессора живо заинтересовало коллежского секретаря, и он с большим удовольствием согласился отведать О'Коннеля. Новые знакомцы уселись в углу особой комнаты, и между тем как Евтей, вперив взор в стоявшие пред ним рюмки, анализировал содержание их и старался составить себе точное понятие о вкусе этого содержания по его ярко-зеленому цвету, коллежский асессор Спичка, видимо желавший быть полезным бедному Беде, продолжал свое назидание:

— Если вы хотите составить себе какую-нибудь карьеру… позволите ли говорить вам откровенно?

— Сделайте одолжение. Ваши практические суждения уже указали мне кое-что важное…

— Итак, если вы хотите составить себе карьеру… У вашего начальника есть, конечно, жена, или что-нибудь вроде несчастной покровительствуемой сироты, или все это вместе?

— О! — воскликнул коллежский секретарь и, чтоб утишить волнение крови, произведенное этим вопросом, проглотил О’Коннеля. — У него есть и жена, и нечто, называемое Анной Алексеевной!

— Ну так приволокнитесь за начальницей и влюбитесь в эту Анну Алексеевну.

— Волочиться за начальницей? — сказал Евтей с видимым испугом. — Это было бы непостижимой дерзостью, цыганской наглостью! Это довело бы меня до…

— До степеней известных, — прервал его практический асессор. — Вы, молодой человек, слишком неопытны в делах житейских и вовсе, по-видимому, не знаете женщин.

— Да, признаюсь, я мало разумею в женщинах.

— В том-то и дело, что вы составили себе какое-то особое понятие об этой части человеческого рода. Вы, подобно прочей поэтической молодежи, считаете женщин за лучезарные, неземные существа, а я вам скажу, что они, за немногими исключениями, то же, что и мы, мужчины, также за немногими исключениями.

Потом практический коллежский асессор, воодушевляемый разными ликерами и интересом разговора, стал рассказывать коллежскому секретарю, переходившему от изумления к изумлению, бесчисленное множество оригинальных историй, ежедневно случающихся в этом самом Петербурге, который, между прочим, так строг в отношении к сохранению форм и приличий.

Евтей, по случаю своих горьких обстоятельств и по неимению так называемой партикулярной пары, проводил все свое время то в канцелярии, то в квартире, только изредка, в первые числа, заходил в кондитерскую, под предлогом чтения газет для узнания, что делается на белом свете; таким образом, он не имел истинного, практического понятия о тысяче различных мелочей и, в особенности, неукротимых, ненасытимых, иногда страшных страстей, тайно, но неограниченно владычествующих над этими благородными людьми, у которых в глазах сияет благость, над этими благовоспитанными, эфирными, чувствительными женщинами, которые держат себя так умно, так прилично, иногда сочиняют детские книги, иногда благотворят страждущему человечеству. Для него были странны и новы беспощадные суждения Спички о мужчинах и женщинах (не говорим, о людях); его поражал этот строгий, практический анализ отношений обоих полов.

Парализируя мужчин и женщин, людей и лошадей, коллежский асессор начал было новое назидательное суждение, но Евтей не выдержал, его светлые мечты, фантастические понятия о многих существенных принадлежностях человеческого бытия были уничтожены безжалостно и безвозвратно. Под гнетом тягостного, возмутительного впечатления, он прервал одну из страшных историй циника-асессора в самом патетическом месте.

— Извините, — сказал он, — но я думаю, что в ваших суждениях, сколь они ни остроумны, ни поучительны, более злословия насчет ближнего, чем сущей правды. По крайней мере, так должно думать для чести человечества!

— Для чести человечества! — воскликнул асессор, заливаясь смехом. — Заботьтесь, молодой человек, о чести человечества, а оно между тем изобретает новые роды того, что слывет наслаждением. Мы с вами не переделаем человечества, и, по мне, лучше уже думать о нем дурно, ради истины, нежели хорошо, для его чести!

Между тем как ученый коллежский секретарь Евтей Евсеевич, предаваясь отвлеченным размышлениям о первом числе, наблюдая нравы, испытывая ликеры, находил новую точку воззрения на жизнь, новые начала действительного обеда и настоящей комнаты с истинными дровами, его товарищ по квартире, коллежский секретарь Евсей Евтеевич, получив двенадцать серебряных рублей, выданных четырьмя светло-зелеными кредитными билетами, не захотел и взглянуть на Невский, а прямо из должности отправился в квартиру и там, рассчитавшись как следует с хозяйкою, вдовствующею губернскою секретаршею, уединился в своей коморке и запер за собою дверь двумя тяжелыми, старинными стульями.

Видя, что никто не может потревожить его внезапно, коллежский секретарь положил на стол три оставшиеся у него, за расчетом с хозяйкою, билета и глядел на них в течение одной минуты с странною улыбкою, придававшей бледному лицу его неестественное выражение. Налюбовавшись билетами, он подошел к двери, внимательно вслушался, не идет ли кто, и потом, сняв с себя ветхий, вытертый, неопределенного цвета вицмундир, украшенный вдоль и поперек многими швами, положил его к себе на колени и, вооружившись иглой и перочинным ножичком, предался странному, невероятному занятию…

Этот коллежский секретарь был резко противоположен своему товарищу. Природа, выпуская его в свет, оттиснула физиономию его с особенной тщательностию: он имел правильные, благообразные черты лица, встречаемые редко в деловых и ученых людях и часто — в хороших лакеях. Неподвижность и сонливость этого благообразного лица еще более оправдывает приведенное сравнение, но с другой стороны, необыкновенная мраморная бледность его, отсутствие резких морщин на лбу, неизбежных на челе людей мыслящих и даже ходящих за барынями, отличала лицо Евсея Евтеевича от лица какого-нибудь лакея, которое всегда сияет розовым румянцем, следствием хорошего житья и милости господской. Эта бледность в глазах многих петербургских женщин, знающих толк в мужчинах, была несравненно выгоднее, чем для Евтея его игривая, выразительная, но рябая физиономия, его сверкавшие огнем и чувством серые глаза. Евсей, однако, не пользовался выгодой своей интересной бледности и даже не замечал ее.

Переходя к нравственному отличию Евсея от его товарища, прежде всего должно заметить, что он никогда ничему, кроме российской азбуки, не учился и не имел ни малейшего понятия ни о железной воле, ни о ясном разуме. Самый род службы его не требовал от него этих понятий, и чиновники-товарищи и, отчасти, начальники его были всё люди практические, образованные, проученные и прошколенные житейскими потребностями.

Но хотя он не имел и понятия о воле и разуме, считая их за технические термины какой-нибудь таинственной немецкой науки, хотя, сколько ему ни толковал об этом Евтей, он никак не мог постигнуть, в чем заключается воля и к чему ведет разум, — он, однако, был снабжен этими самому ему неведомыми качествами в страшном размере. Дело в том, что Евтей учился воле и разуму в университете и, не обладая ими, только знал их и беспрерывно толковал о них своему товарищу; Евсей, напротив, стиснутый при самом сознании своего бытия мелкими, но свирепыми обстоятельствами жизни, был весь проникнут ее условиями и началами и, не мысля о воле и разуме, жил по мудрому указанию нижеследующих своих ответов на свои же вопросы. Первый вопрос: если я каждый месяц буду издерживать все свое жалованье, что из этого выйдет? Ответ: Весь век буду нищим. Второй вопрос: Если я буду жить как-нибудь и чем-нибудь, откладывая каждый месяц половину и даже две трети жалованья, не доверяя то никому — ни банку, ни ломбарду, и сохраняя при себе в известных мне иных более надежных местах так, чтобы ни одна душа в свете не знала того, что я коплю рубли, — из этого что выйдет? Ответ: Я со временем скоплю двухгодовое жалованье наличными рублями, а с такой кучей денег можно жениться на благородной девице с хорошим приданым или на благонравной вдове из купеческого звания, с опекаемыми детками и домами.

Следствием этих мудрых вопросов и еще более мудрых ответов была колоссальная, чудовищная решимость жить несколько лет сряду в тесных пределах самого неумолимого воздержания — решимость, которой не могли поколебать никакие соблазны, бывшие искусительными, потому что они всегда стояли лицом к лицу с нестерпимыми лишениями; ни горькие нужды, для перенесения которых требовался необычный, мощный, почти нечеловеческий дух; ни саркастические выходки товарищей против его отчуждения от всех развлечений, от всех удобств, покупаемых, хотя дешево, но — покупаемых. Трудно ему было сначала переносить все, к чему осуждала его мудрая, практическая, даже можно сказать, героическая решимость; но, мало-помалу торжествуя над вопиющими потребностями, одолевая животные страсти расчетом, он преображался, перерождался. С каждым первым числом капиталец его увеличивался; самоотвержение, надежды, расчеты расширялись; дух стяжания и отчуждения от всего, требующего издержек, разрушал в нем все страсти, свойственные молодости, и все искушения, свойственные Петербургу.

Случайно сошелся он с подобным себе горемыкой, Евтеем. Знакомство их завязалось под воротами дома, где они должны были укрыться от дождя. Сначала они говорили о дожде, потом о производстве и наградах, наконец перешли к самому интересному для обоих предмету — к рублям и важности рублей. Оба страдали недостатками, оба понимали важную выгоду житья пополам, и вскоре после того стали жить пополам; но бес расточительности гнездился в душе его товарища, и Евтей, терпя лишения в течение целого месяца, редко воздерживался от вознаграждения себя за это терпение первого числа, тогда как Евсей не тратился на пустяки, спокойно выслушивал выходки Евтея о воле и разуме и думал свою думу.