реклама
Бургер менюБургер меню

Яков Бутков – Повести и рассказы (страница 13)

18

Иван Анисимович нередко хаживал к булочнику для покупки разных сластей своим крестницам и, по причине соседства, был приглашаем зайти вечерком «принять эйн стакан пунш», часто видел и Минхен, когда она продавала пеклеваные хлебы, — но в этом виде, в виде торговки, он не обращал на нее внимания. Притом же он был так скромен, так боялся смотреть на женщин с подобающим прекрасному полу полувниманием! а когда случалось ему встречать взгляд женщины, когда он замечал, что на него смотрит женщина, он совершенно терялся. Он не был из числа тех самолюбивых чиновников, которые так счастливо уверены, что для них стоит только взглянуть на женщину, чтоб уничтожить, пленить ее.

Но эти звуки, столь приятно различествовавшие от тех, которые извлекал Иван Анисимович из своего ящика, чародейственно коснулись души его, музыкально настроенной. Минхен, которую он до сих пор считал обыкновенною булочницею, каких он встречал множество, теперь казалась ему особенным, неземным существом. Он пренебрег своею робостью, своею неловкостью во всяких компаниях, особливо в тех, где бывают женщины, и решился побывать в гостях у достопочтенного герра Германа.

«Что же, — подумал он, — не велика беда, если я просижу у них какой-нибудь час. Они уже раз двадцать приглашали меня, сочтут невеждой, если не пойду… притом же и Минхен… она очень хорошо играет… Только фрак у меня не нарядный, даже, можно сказать… но это ничего… Они люди простые, и Минхен… Минхен!..»

Это было часов в семь вечера. Иван Анисимович, сообщив всевозможную благовидность своему костюму, превосходнейшему из всего, что создали в этом роде игривая и крепко набитая рука его хозяина, отправился в квартиру булочника. Там нашел он сидевших за самоваром самого герра Германа, род сдобного рублевого калача, рябую мадам Юлию, сущее подобие старого пеклеваного хлеба, и фрейлейн Вильгельмину, которую можно сравнить только с яркою звездочкою в небесах или с свежим, душистым бисквитом на земле. Особо от них, в темном углу комнаты, сидел какой-то посторонний немец, который ничего не говорил, а только кашлял.

— А! Вот хорошо, что вы таки пришел! — воскликнул герр Герман. — Хорошо, что вы недолго церемонился. Минхен! Чаю господину Ивану Анисимовичу!

— Извините, Герман Францевич, — отвечал Иван Анисимович, — я, знаете, не люблю беспокоить никого.

— Какое тут беспокойство! Вы самый смирный сосед, Иван Анисимович, — заметила хозяйка.

— Я, вот видите ли, Юлия Фридериховна, хотел сказать, что это фортепиано, которым я забавляюсь от скуки, если оно вас беспокоит…

— Что вы, Иван Анисимович! Может быть, я помешала вам своею игрою?.. — сказала Минхен, подавая Ивану Анисимовичу стакан чаю.

После долгих объяснений в самых учтивых выражениях, оказалось, что одна сторона не беспокоит другой, даже напротив, одна другой доставляет взаимное удовольствие своею «милою игрою». Иван Анисимович нечувствительно разговорился о музыке, о погоде и дороговизне припасов, о плутнях извозчиков и опять о музыке. Когда, по приказанию Германа Францевича, Минхен влила в другой стакан чаю для Ивана Анисимовича несколько капель рому, он не отказался принять этот пунш, а когда пунш был принят, Иван Анисимович почувствовал себя в особенно счастливом расположении и обратился к Минхен с просьбою сыграть что-нибудь на фортепиано.

Минхен не противилась, села к фортепиано, и Иван Анисимович услышал те же звуки, которые подействовали на него, пройдя сквозь стену; но теперь они были сильнее и чище, теперь достоинство игры возвышалось присутствием артистки. И точно, хороша была Минхен за фортепиано, совсем не то, что за прилавком. Иван Анисимович слушал и смотрел, и хотелось бы всегда смотреть и слушать… Никогда еще не было ему так приятно, так весело, так «забавно», как в эту минуту! Чай, ром и Минхен разлили во всей его организации такую приятную теплоту, какой он не ощущал дотоле. Им овладело новое обаяние, приятное обаяние любви, которое не может идти в сравнение с другим обаянием, побуждавшим к скачку с четвертого этажа… Но нельзя было оставаться здесь долее. Пробило одиннадцать часов, и Иван Анисимович почувствовал, что надобно оставить это приятное место.

Уходя, он получил приглашение от герра Вильгельма бывать у них чаще, без церемоний. «Приходите завтра, Иван Анисимович, — прибавила Минхен, — завтра я сыграю для вас кое-что новое и спою, если захотите!» И эти слова сопровождались такою улыбкою, что Иван Анисимович чуть не кинулся на шею к Минхен, чуть не поцеловал ее со всем безумием влюбленного чудака. К счастию, он вовремя вспомнил, что поцелуи этого рода считаются неприличными, и, только описав руками полукруг в воздухе, отвечал трепещущим от сладостного волнения голосом: «Буду, непременно буду».

Возвратясь в свою каморку, Иван Анисимович обнаружил восторженное состояние своего духа многими прыжками по комнате; потом сел к столу и, вперив глаза в потолок, беспрерывно улыбался. Какие мысли занимали его, это явствует из слов, произнесенных шепотом, про себя, с расстановкою: «Виль-гель-мина… Мин…мин…хен…» — и кратко: «Минхен…» — и еще кратче, с выражением самой голубиной нежности: «Миночка!» С последним словом он схватил свою маленькую крестницу Гретхен и поцеловал ее с таким жаром, что та вскрикнула. Тогда Иван Анисимович вспомнил, что это его крестница и что ему пора спать…

Во всю ночь ему грезился один чародейственный образ, и во сне он произносил то же имя, что наяву.

Когда, на другой день, явился он в департамент, мечтая о том, что вечером опять увидит ее, скажет ей, что думал о ней, и о многом другом на эту тему, он нашел там, нежданно-негаданно, новую причину к восторгу, даже к сумасшествию… Он получил украшение вицмундиру, предмет тяжких трудов чиновного человечества — ленточку! Многие богачи издерживали, губили сотни тысяч, миллионы рублей, дарили, проигрывали свое достояние с одним желанием получить два вершка узкой ленточки, и не получали! Разорялись, разоряли других, банкрутились и погибали в том же болоте, из которого были извлечены могуществом миллионов, а ленточки все-таки не получали! Между тем он, Иван Анисимович, даже, можно сказать, какой-то Иван Анисимович, получил ленточку! Вот соображения, необходимые для справедливого понятия о мыслях, занимавших его.

Чтобы объяснить этот важный случай в жизни Ивана Анисимовича, надобно обратиться к служебному его поприщу…

Было уже сказано, что Иван Анисимович десять лет провел в одном чине, за одним занятием; но еще не сказано, что он умел отлично чинить перья и что добродетель, как бы она ни была пренебрежена, рано ли, поздно ли, возьмет свое. Вот что случилось с Иваном Анисимовичем на одиннадцатом году его ревностной и усердной службы.

Когда директору его понадобился чистописец для переписки какой-то важной бумаги, ему указали на Ивана Анисимовича, и Иван Анисимович был потребован в квартиру директора.

— Потрудитесь переписать здесь эту записку, самым чистым и четким почерком, но заметьте и помните, что вы не должны никому говорить о ее содержании, — сказал директор Ивану Анисимовичу.

— Слушаю, ваше превосходительство, — отвечал Иван Анисимович, принимаясь за работу.

Записка была весьма обширного содержания: говорилось что-то о разных делах по службе, предлагалось что-то… и, когда Иван Анисимович переписал ее, директор сказал: «Это должно иметь важные последствия… Помните, что я говорил вам, — никому ни слова! Долг чиновника, как долг всякого человека — уметь молчать кстати!»

— Слушаю, ваше превосходительство, — отвечал Иван Анисимович.

— Между тем это и для вас будет полезно. Вы слишком долго занимаете одну и ту же ничтожную должность. Я подвину вас вперед и на первый случай беру вас к себе в секретари, а когда эта записка произведет ожидаемое действие, можете ожидать еще кое-чего.

— Всенижайше благодарю, ваше превосходительство! Рад стараться всеми силами!

— Напишите, — продолжал директор, вкладывая записку в конверт, — напишите на этой черновой бумаге ее содержание, кратко…

Ивана Анисимовича бросило в пот и в дрожь. Он оробел так, как никогда в жизни не робел. Вообразите его положение: в ту минуту, когда начальник, преисполненный к нему благоволения, дает ему ход, он чувствует, что не может извлечь из бумаги ее содержание! Он не помнит, не знает, даже вовсе не понимает того, что сам же переписал! Боже праведный! Иван Анисимович никогда не упражнялся в таких занятиях… Он никогда не думал о содержании того, что переписывал, — он только переписывал, но начальник… известное дело! Начальник не знает столь уважительной и извинительной причины! Что он подумает!

И когда Иван Анисимович, с пером в руке, выдерживал неизъяснимую нравственную пытку, стараясь придумать, какого бы содержания была эта роковая бумага, директор заметил его беспокойство, пристально посмотрел на него и сказал с кроткою, ободрительною улыбкою:

— Что же вы? Разве вы забыли содержание этой записки или… или вовсе не понимаете ее?

— Извините, ваше превосходительство, — отвечал Иван Анисимович дрожащим голосом, — когда я переписывал… я всегда только переписывал! А относительно сочинения, чтобы, так сказать, из своей головы сочинить что-нибудь — преподавалось очень давно! Поэтому…