Вячеслав Шишков – Колдовской цветок (страница 35)
Крикнул Серега: «Эй, юда поганая, акул-рыба, веди меня к рачьему царю, должно мне с ним в тайности говорить». Зацепили Серегу под папоротки, поволокли через водяное царство в рачьи хоромы. «Порато баско живет одер необычайный, еретик мокрущий», — молвил Серега юду. — Гадина русских слов не разумеет вдосталь, Серегина речь хитростная, цветистая. Ровно сполохи играет рачий чертог, царь на золотой постели лежит, брюхо выпятил, пыхтит…
Серега ему поклон отвесил, таракан из уха выполз и начал речь вести: «Я, — говорит, — от Сереговой женки послом к твоему рачьему величеству спосылан. А снаряжал меня старичок посадский, зовут Кукшей, величают Ворожец». Засопел рачий царь на всю хоромину, — знаю, мол, Кукшу, нечего размазывать…
Таракан царя просить, чтоб пустил Серегу наверх, он и тараканьи слезы льет, словно плачея заливается, и усом по-разному водит. И говорит ему рачий царь (видно, уважительный старичок Кукша был) на тараканском языке: «Ступайте наверх, только чтоб через семь ден об этом месте быть — желательно мне в веселой компании хороводы выкомаривать».
Сейчас морянку на цепь — семь ден чтоб смирно сидела.
Плывут Серега с тараканом — рубаха заместо ветрила, тараканий ус пошевеливает…
Вона и погост показался, купол святой, золотая маковица на солнышке играет. Видят женки диво, чудятся…
Приплыл Серега к берегу, вышел наземь, стряхнулся, на Божий храм перекрестился, да с женой домой пошел. А таракан живым ходом на печь — простудил старые косточки, погреться хочется…
Прошло семь дней, что часов — дунула морянка, пылит море, взводни рыкают, летит рачий царь к погосту, охота ему христианскую душу заполонить. Пошла великая сутомышь, плачут женки, ребята пищат…
Забыл Серега старые глумы, пошел к попу да и говорит: «Батюшко, помоги, море злобится…» И стал поп у самого моря творить по старой книге моление об укрощении злобы водной. Шумит взводень, спешит пузень рухлый, рачий царь по Серегину душу. Не молкнет море…
И с гневом и властию возгласил попик смиренный, немудрый: «Море виде и побеже, Иордан возвратися вспять». Хлынул взводень и назад побежал, улетела морянка на Грумант отдыхать, о торос железный клюв чистить, с поворотом остался рачий царь — не видать ему Сереги, что куричьих титек аль свиных рожек…
Давненько плавал Серега к рачьему царю, а все помнится досюльщина страшная… Взгрызнется с женкой в худой час, зарычит неистово: «Кухта-мухта некрещеная, хошь, к рачьему царю уплыву?» А женка его ухватом гвозданет, кликнет чайкой несытой: «Молчи, бес семигорбяшный! Шутейно плавать всяк горазд, морока окаянная, бурзачило поганое!»
МУРАШ ПРЕМУДРЫЙ
(
В самом глухмяном да темнущем суземке, на зверином путике, под сосной толстущей жил мураш премудрый — мурашиный царь. Жил не попросту, затейно бытовал в палатах мурашиных — по-вашему, просто куча будет, а поди, заберись — там тебе и ходики, и переходики, и горенки, и спаленки, и на всякую потребу всего напасено, и мурашицы поют, мураша премудрого веселят, и мурашиное войско лютует, подраться хочет, и кухари с утра раннего до ночной глухомани заедки на потеху мурашиную готовят.
И был мураш мудрее всех мурашек прочих — дал ему, мурашу, Господь дар предивный и пречудный — всякую речь, человечью и звериную, понимать, на всех языках гуторить. Оттого и жил мураш премудро — и людям и зверью языки спутаны — эфиопу невдомек наша досюльщинка, козлу жеребца не переспорить, да и кит-рыба трещочке немного забрешет.
Мурашу житье было — еще солнышко не взыграло, ползет премудрый по ходикам, переходикам, на свет из палат мурашиных, к путику, к суземку глухмяному да темнущему. На свет выползет, тишком, молчашком в путь-дорогу. Зверье заворошилось, смотришь, у каждого свой лад, свой сказ да сгад — мурашу премудрому все вдомек, все тайности, все злобы и радования. Бает ушан другому, как ономнясь[52] от мужика сиганул, плачет лисанька — вечор лис журавил: «Не бегай, лисанька, к соседушке, береги, лисанька, домок мужний», гугай[53] загорготал про темь ночную, про юда всякие, — ползет мураш тишком, молчашком, своей премудрости радуется. Все-то проведал, прознал, на чем свет стоит, — раностайкой к дому ползет.
Сейчас все взворохнутся, мурашиные солдаты бегут, орланы на них узорные, лютуют порато — смотреть и то боязно. Велит им мураш поднести простяку[54] на радостях, пойдет премудрый к столу своему, наестся заедов диковинных, сладких жамочек, велит мурашицам песни петь, — сам лежит, полеживает, дрему приваживает, про свою премудрость думает: «Нет на свете меня, мураша, мудрее: всякую-то речь мне слышно, всякая тайность мне вдомек, выхожу я не мураш, стало-быть, а мурашище премудрущий». Возьмет мураша дрема, — вот возрос мураш с кита-рыбу, царюет по всей земле. Возбудится мураш гордена-горденой, крикнет: «Ну и мушно тут, мурашицы, покрывальце мне!» Побегут мурашицы со всех ног, притащат лист с орешенья, прикроют мураша — спит премудрый до тихого света, до вечерень спит. Жить бы мурашу, на премудрость свою радоваться, — да всякому предел положен: не век было мурашу тайности ведать, не век ему и величаться-похваляться было.
В самом суземике, за чертовым болотом, за Гришиной взлымой, за малой избушкой было озеро лесное без прозвища-имени. Правил тем озерцем дед-водяник, бородища до земи, бровищи что орешенье, глазы что у гугая, волосищи зеленущие; правил дед озерцем полтыщи годов, а може, и всю тыщу. В стыдь подо льдом сидел, в полынью гляделся, а о жаре в озерце играл, плескал да прыгал, что рыбина какая. Прошли Спасы, Рождество Богородичино минуло, ветер-ветрило по суземку бродил, песни поет — скука деду, да и только: жди Покрова, лезь под лед, сиди пеньем в тине. Тут и прибеги к деду бес семигорбяшный, голова гвоздиком, спины нет, ножки вилочкой, глазы дырочкой. «Дед, а дед! — кличет. — Скушно, поди, сидеть-то?» — «Вестимо, скушно, да не тебе меня веселить». — «А у меня, — бает бесище, — лукошко, в лукошко воды нальем, сядешь, дед, туды, духом помчим на Лача-озеро, тамотка водяник богатеющий — игранешь, дед, богатеем станешь, мне, семигорбяшному, на извоз да удаку рыбешку в кормы пожалуешь».
Послушал дед беса, сел в лукошко — духом домчали. Дача-озеро немалое, водяник тамошний, что гора. Играли старые — продул дед портки, рубаху, пояс узорчатый и бает богатею: «А ну, в остатный раз — коли не мое будет, уходи вся вода со всякой рыбиной в твое озеро, коли моя возьмет — вали денег мешок да золотых, медны на колокольцы береги». Продул дед и воду всю, и всякую рыбину, пожаловал ему богатей со своих щедрот лужу поганую — меж кореньем зарылся дед в грязищу без портов, без рубахи, бородищей принакрылся. А семигорбяшный над ним глумы строит: «Ты, — бает, — старый зеворот, у тебя, — бает, — не башка, а репишшо». Заплакал дед горько, воп пустил по суземку, да поздно.
Притащился семигорбяшный к дому, сидит с вертехой-бесицей — водяникову рыбину угрызают, над дедом глумы строят.
Зябель прикончилась, пришла теплынь, наладили мужики рыбу ловить. Добрели до малого озера — глядь, ни воды, ни рыбины — одна ямишша, сухмень да и только. Стоят, дивуются, в скорбости стоят — задарма к домам ворочаться, а мураш тут как тут. «Дай, — думает, — про дедову игру наскажу, мужики-то за премудрость мне, мурашу, поклонятся!» И пополз мураш па лаптишши, с лаптишши на онучи, с онуч на портки, дополз мураш до ушного места, открыл мураш всю тайность дедову — прошпандырил водяник озерце, ушла и вода вся и всякая рыбина в Лача-озеро великое. Постояли мужики, ругнули деда, хотели мураша поймать, да где им, — он с уха да к плечам, туды-сюды, к путику, в палаты мурашшиные.
Приполз к домам, лег на перину, орешинным листиком задвинулся, подремывает, посапывает, давнишнее думает: «Выхожу я мурашище премудрущий — кто супротив меня выстоит?» И дремнул мураш одним глазком, хочет мураш мурашиц кликнуть, кваску желается, — нет у мураша зыку, нет у премудрого языка-голосу. Огляделся мураш — лежит грамотка. Схватился, золотыми письменами прописано: «Ты, мураш, что баба лепетливая, про тайности баешь, суземок хулишь, над чадью Божьей глумы строишь. Быть тебе, мурашу, без языка довеку». Прикончилась мурашиная премудрость, — все тайности мурашу вдомек, все ведомы, да никто про них не уведует, — молчашком бытует мураш, онемлен.
ДОСЮЛЬЩИНА О ТОМ, КАК НА РУСИ ГНУС ПОШЕЛ
Знаешь сам, поди, каково баско у нас на Онеге — струит великая река скрозь темный суземок, мимо пожней, мимо гор великих, высоченных. В лесной густыне кого не встретишь — сохатый бродит, волк рыщет, кукша плачет, гугай вопь пускает, жигалюхи[55] на солнышке спинки распаривают, ушкан попрыгивает. В темной норе медведище таится; вон, и пыжик мелькнул в далях, а на суку пятнистый пардус сидит — живого мясца дожидается.
Много по суземку да по пожне не походишь, не побродишь — налетят на тебя бучни[56] толстоголовые, загудят, облепят с головы до пят. Да и та беда не в беду покажется, как гнус запоет в ухи — голос звонкий, что у дьячка, жало вострое, а сам мелкий. Поди убей — одного убьешь, новый полк налетел — бери ноги под мышку да драла домой. В страду гнус треклятый до страсти крещеных язвит — и так притомятся, сердешные, к ночи спину разгинуть не умеют, горбушей не сладко день-деньской помахивать. А тут те жалят, тут-те язвят, инда кровь по лику текет. И невелик, кажись, зверь, а вся тварь лесная перед ним страх имеет — сохатого в озерки загоняет — забежит рогатый в воду, только голова да роги над струей торчат торчмя, передохнуть от гнусовой потехи хочет.