реклама
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Шишков – Колдовской цветок (страница 30)

18

Тогда, покумекав малость, пустился старик на хитрости. Повалился наземь, ударился плашмя, завыл жалобно:

— Хворь одолела… Умираю… Помоги, отче праведный!

— Изыди, нечисть! — обдает его отшельник целым дождем иорданских брызг. — Да воскреснет Бог и расточатся враз и его!.. Изыди, дух тьмы!..

Гонит кропилом лешего за порог, шепчет молитвы. А старик, в нуде истошной, свернувшись в клубок и корчась от боли, воет глухо, стонет, пуская изо рта кровавую пену:

— Задушил!.. Ой, тяжко!.. Смерть, моя!.. Не губи, отче праведный!.. Дай живота, а не смерти!.. Вытащи меня из кельи святой!.. Спрячь кропило! Дай живота!..

— Да я же кроплю тебя живоносной водой!.. — говорит Максим. — Живи!

— Кому живоносная, а мне — смертная! Смерть моя! Задыха… юсь…

Жаль стало лесника затворнику. И хватает праведника за душу раскаянье — зачем забидел нечистого, — не миновать теперь Божьего гнева…

Откуда ни возьмись — молодайка, лесникова-то дочь, Анисья — тут уже, на пороге кельи затворниковой вертится, — греет жарким дыханьем старика, ласкает его.

А сама искоса глядит на Максима, улыбается, изгибаясь, шепчет ему кротко:

— Папаня мой как убивается… И что с ним — ума не приложу… Нечистым духом считает себя… Статочное ли это дело?..

Отшельник загляделся вдруг на молодайку. Затаил дух, пораженный лютым каким-то голосом, что заговорил в пылком его чистом сердце…

— Господи, очисти!.. — затрепетал он в знойном трепете, страстном. — Зачем она пришла?.. Искушение одно… Господи, укрепи!..

А гибкая Анисья потягивалась, разливая колдовской синий яд из синих глаз, шептала все так же вкрадчиво:

— Вздыхаешь?.. Ох, люб ты мне, Максим… Знаю, что святой ты, пропадать мне через это в пекле, ну, да что ж делать!.. Целовать хочу тебя!.. Хороша я, чай?.. А?..

— Хороша… — глухо и не помня себя, сказал отшельник.

— Поцеловать?.. — тянулась к нему знойная молодая колдунья.

Максим отступил к красному углу, крестясь и шепча яростно:

— Отойди, исчадие ада!.. Да воскреснет Бог и расточатся врази его!.. Изыди, дьяволица!..

Но Анисья все-таки обхватила жаркими дрожащими руками Максима, закрутила его, люто поцеловала в губы — чересчур уж жарко поцеловала…

У отшельника голова закружилась, ухнуло куда-то в преисподнюю пылкое, одурманенное сердце…

Не помнил он, куда ускользнула Анисья, только, открыв глаза, увидел, как старый лесник, наклонившись над ним, с налившимися кровью глазами, подводит к груди его острое шило, шипит ядовито:

— Мы те покажем, как обличать нас на народе да травить нас, выжига!.. Держись-ка… В другой раз не станешь обличать…

Штырхает острым шилом в грудь Максиму, сдавливает горло, а вокруг рычит уже остервенелая глухая ватага парней, засучивает рукава — давно они добирались до отшельника, добрались теперь, разорвут, как пить дать…

Онемел отшельник; хочет кричать «Да воскреснет Бог», хочет стыдить мучителей — и не может: огненная волна пыток захлестывает его, сжигает. И сквозь лютую огненную страсть кровавую слышит он, как бахвалы, топча его ногами, прикрякивают:

— Не ябедничай, сукин сын!.. Не трави!.. Себя спасай, а других неча путать!.. У-у… паскуда ядучая, ехида!.. Души доглядимся!.. Потому, ты нас доел проповедями этими самыми… держ-и-сь!..

А дальше ничего уже не слышал Максим — все слилось в сплошной кровавый клубок мук и жуткого мертвого кошмара…

Когда перед рассветом исколотый, разбитый, окровавленный весь, открыл усталые больные глаза отшельник, едва дыша и слыша, как жизнь медленно гаснет в нем, — над ним уже какие-то старики в скуфьях и черных подрясниках держали на руках его, отливали живой водой.

— Мы — монахи из соседней пустыни… — говорили старики в скуфьях. — Пришли поклониться тебе, отче праведный. А тут — вот… злодеи… Ну, да мы главного-то связали… вон он лежит… Не уйдет теперь!

Поглядел в порог Максим — точно, лесник лежит скрученный, кряхтит.

— Что с ним делать, окаянным? — спрашивают монахи, указывая на лешего.

— Отпу… стить… — чуть слышно говорит отшельник.

— Что?.. Отпустить?.. — всполошились монахи. — Да он все равно тогда нас решит с своей ватагой… Нет уж, отче, мы сейчас отправим его в стан, а там пускай шлют, куда полагается… пускай судят по закону… нешто можно разбойничать, да еще в святом-то месте?!..

— Отпусти…те… — повторил праведник.

Тогда повиновалась братия, отпустила лесника. А тот, раскрученный, — нет того, чтобы скорее уходить, но, напротив того, лезет в красный кут, бахвалится, выпятив грудь:

— Что, выкусили?.. Не на таковского наехали!..

И, кивая на полуживого Максима, ехидствует:

— Думаешь, простил меня, так и спасен?.. Как бы не так?!.. Забыл разве, что Христа продал?.. Погляди в окно!

Поднял глаза к окну землянки отшельник, видит: к окну склонилась улыбчивая лютая молодайка — крестом золотым, снятым с праведной отшельниковой груди, прости Господи, маячит…

Кивает русой головой из-за окна, хохочет:

— Ха-ха!.. Не праведник ты теперь, а шишига лесная!.. Оборотень!..

Взглянул на себя Максим да и помертвел: одежда с него вся содрана, тело все в черной руде, волосатое, грязное — точь-в-точь, как у лешего. Уж и впрямь, не оборотень ли он?

А лесник, как ни в чем не бывало, кадит уже по келье ересным зельем, шепчет жуткие какие-то заклятья да, почесывая себе брюхо, ехидствует:

— Знаем мы этих праведников!.. Поставит келью под елью, да и ждет, чтобы к нему девки ходили… А по народу думу пускает, будто для ради души исповедует, да целует девок… Ан вот поцеловал давеча — кивает в окно леший, — и душу продал… крест отдал за поцелуй бабий, Христа продал…

— Засть, иродово семя!.. — кинулись на него монахи. — Человека убил почти, да еще смеешься над ним!.. Вязать его, братие! Колоду на него!

Монахи кинулись на колдуна уже с веревками. Но Максим остановил их скорбным страдным взглядом, промолвив печально:

— Да, я продал Христа… Похоть помутила мой разум… Я поцеловал женщину… диаволицу… И она сняла с меня золотой крест игуменский… Христа я отдал, крест Христов — за поцелуй… А все — леший опутал меня… Кабы не он, я бы крепился… Я бы не устал молиться!.. Но он пришел ко мне в келью… и я пропал…

Заплакали горько монахи-старики над Максимом: пропала душа праведника ни за что, ни про что. Да что ж делать: христопродавство — грех незамолимый, возврата к свету нет брату Иуды!

Плачет, едва дыша, и Максим, прощается с белым светом, убивается.

— Тяжко мне! Люто мне!.. Продал Бога моего… Проща-й-те… Смерть моя…

А все же, прощаясь с Божьим светом, благословил отшельник братию, цветок на окне вешний. Поднял живоносное кропило, окропил им углы кельи в последний раз, прошептав древнюю какую-то молитву предсмертную.

И вдруг красный угол кельи просиял светом незаходимым…

Завыл тут окованный светом леший на месте святе голосом истошным и безнадежным. Забился в нуде смертной:

— Вот, когда я дошел… Капут мне.

Свет предсмертной молитвы грешника, роса живоносная, знать, сокрушили нечисть, победили…

— Зады… ха-юсь!.. — вопил, корчась от света и живой воды, леший. — Спасите!..

И опять жаль стало его измученному и отверженному праведнику…

— Хоть и леший, а все же живая душа…

И молит уже в сердце своем отшельник Бога слезно, да отпустит Царь света вражину на волю… Тяжко, поди, лешему в святом месте… Чертяке без болота — все равно, что праведнику без царства небесного. Господи, смилуйся над лешим! Господи, прости ему его каверзы!

Молит отшельник, а старый леший крутит облезлой головой, корчится, шипит змеино:

— Молится!.. За меня!.. Я душу его кончил… А он… Дур-рак!..

И люто хохочет…

— Ха-ха-ха!.. Дуррак!.. Не клянет, а молится!.. Ха-ххаа!..

Говорит едва слышно Максим:

— Мой Бог заповедал молиться за врагов…