Вячеслав Рыбаков – Симагин (страница 99)
Это надо же, летом, в августе, ухитриться где-то подхватить грипп. И как раз когда погода наконец выправилась. Издевательство. Ведь молодая же баба, едва за тридцать перевалило — а уже такая, как в народе говорят, раскляченная! Может, ее генам гор хочется? Пальм, лазурных небес, цветков граната? Губа не дура у генов…
Все, матушка, увы. Не надо было старшему брату твоего папы воевать тут всю блокаду, геройствовать в прорыве… не своей волей, конечно, все понимаю; так ведь и все мы не своей волей на свет появляемся — а отвечать за это появление всей своей последующей жизнью приходится именно нам, не кому-то. И женился-то он здесь на санитарке Дусе — по своей воле! И братца своего, пацанчика, из Рустави сюда выманил — по своей воле! Значит, терпи теперь, как все мы терпим. Я, может, тоже предпочел бы жить во времена Александра Освободителя — но никому не дано повернуть вспять колесо истории… Мне, думаешь, легко — оказаться женатым на почти иностранке, да еще из почти враждебного государства? Терплю же! Хотя наслышан, что там с русскими вытворяют; и даже с полурусскими, с четвертьрусскими! А Олежке, думаешь, легко? И сейчас, и потом, и всю жизнь… Во второй класс человек перешел — а уже знает, как дразнят не за поступки, не за хилость, не за смешной выговор — с этим у него все в порядке! — за происхождение. Полукровка! Метис!
— Понятно, — сквозь зубы проговорил Карамышев. — А как чадо? Не надышала ты на него вирусом?
— Да нет, как будто… А ты почему такой раздраженный?
А почему, собственно, я должен от нее скрывать? Изображать домашнюю безмятежность, когда на душе кошки скребут? Беречь, беречь… все равно не убережешь, если что-то серьезное грянет. В конце концов, она мне жена, а значит, как бишь там: в горе и в радости… Значит, любой груз — пополам.
— На завтра на утро вызывают к куратору, — сказал он угрюмо и пошлепал босыми ногами в ванную. Сначала в душ. Пусть она переварит, проникнется, каково ему сейчас — пока она тут лежала бы да лежала, и даже читать не хотела… Потом продолжим. Если она заведет об этом разговор. А если нет — я тоже больше ни слова не скажу… но и вообще больше ни слова не скажу; о чем-то другом разговаривать уже не смогу сегодня, не обессудьте.
— Суп будешь? — раздался ее голос с той стороны тонкой двери. Интересно, а как она себе думает? В тощих забегаловках мне черствые бутерброды глодать без конца, так что ли? А она будет дома лежать, лежать, и даже не хотеть читать?
— Да, Вера, конечно! — крикнул он и пустил воду. Теперь я ничего не услышу. Хоть кричи. Пока не очухаюсь немножко после этой немытой, прогорклой от пива массы, которая плющит меня дважды в день ежесуточно, за исключением выходных — да и то далеко не всех, а только тех, когда не требуется бегать по магазинам; пока не отмою подмышки от этого скотского духа, с которого меня самого тошнит и которым разит от всех, от всех и в метро, и в автобусе… ничего не услышу.
Интересно, завтрашняя беседа — это из-за нее? Как мы привыкли к слову — беседа. Даже сам с собой не называю: допрос. Фи, фи, допрос — это же совсем другое; это когда из камеры и обратно в камеру, это когда лампа в лицо, когда не дают спать, ломают пальцы, грозят пересажать всех родственников до седьмого колена… в перестроечные годы мы это все по сто раз прочли, так что из ушей уже лезло, и сердца надрывались вхолостую: полвека прошло, помочь все равно никому не можешь, изменить все равно не под силу ничью судьбу, и только журналисты и мемуаристы словно бы упиваются с этаким садистским схлебыванием слюны: а меня еще вот как мучили! А вот такого-то генерала еще во как, во как, вы, уважаемые читатели, до такого нипочем бы не додумались сами!
А тут — беседа. Просто беседа.
Как будто бы ничего ни в газетах, ни по телику не было относительно очередного обострения с грузинами…
Но тогда из-за чего?
Когда он, кутаясь в купальный халат, вышел из ванной — распаренный, слегка размякший и немного подобревший, — на столе уже дымилась тарелка какого-то очередного брандахлыста, а рядом умлевал под теплой ватной бабой заварочный чайник.
— Сейчас, Верочка, — сказал Карамышев жене, терпеливо и послушно сидящей у обеденного стола — подперев щеку кулачком, напротив обычного карамышевского места, — и поспешно нырнул в другую комнату, где гардероб. Не мог он выйти к обеду в халате. Воспитание есть воспитание; возможно, это последнее, что нам еще оставили. Впрочем, просто потому, что не могут забрать полностью и одним движением — так только, откусывают по кусочкам; рявкнул в ответ какой-нибудь истеричке в очереди — кусочек; не глядя отлягнулся от навалившегося хама в метро — еще кусочек; смолчал, выслушав чушь, которую в очередной раз с государственным видом изрек заведующий лабораторией товарищ Кашинский — во-от такой кусочек…
А ведь после ухода Вайсброда это казалось неплохим выходом — пусть начальником станет добросовестный исполнитель, ну хоть и с комитетом, вероятно, связанный, все равно ведь уже не те времена. Горбачевское пятилетие со счетов не спишешь, народ вдохнул шального воздуха прав человека, и теперь нас голыми руками не возьмешь… Мы, ученые, будем заниматься наукой, не отвлекаясь на административные бумажки, а Вадик пусть хлебает эту жижу, все равно от него другой пользы нет и быть не может.
Ха-ха-ха.
Интересно, сколько кусочков завтра отстрижет от меня товарищ Бероев?
Мягкие домашние брюки, свободная рубашка, застегнутая все равно на все пуговицы, светлый домашний галстук, не тугой, но и не болтающийся на пузе…
— А себе что ж? — спросил Карамышев, садясь за стол. На столе был лишь один прибор.
— Не хочется. — Вера блекло улыбнулась. — Я чаю попила часа полтора назад.
— Витамины принимала?
— Ой, Арик, забыла! Извини… Сейчас.
Она встала и пошаркала на кухню. Откуда у нее взялась эта отвратительная старушечья походка? Ведь бегала по лаборатории и впрямь как серна!
Ох, это ж сколько лет прошло… И каких лет.
— Веронька, ну нельзя так! Я же не могу все время тебе напоминать! Хоть что-то ты могла бы сама! Она уже возвращалась.
— Хорошо, Арик, постараюсь.
Какая дурацкая кличка, подумал он в миллионный раз. Арик… Шарик. Бобик.
Взялся за ложку. И взялось за ложку его выцветшее, слегка идущее волнами отражение в стоящем в углу комнаты громадном зеркале, оправленном в темное дерево. Зеркалу было лет сто, наверное; Карамышев помнил, как корчил ему рожи в детстве. На задней стороне деревянной рамы были процарапаны инициалы, Карамышев обнаружил их, когда ему было года четыре — их процарапал в детстве дедушка.
— А из-за чего вызывают, не сказали?
Он поперхнулся.
— Нет.
— Думаешь, что-то серьезное?
— Понятия не имею.
— В лаборатории никаких… нештатных ситуаций?
— Нет. Тишь да гладь.
— Но ведь и толку никакого, правда?
Он опять поперхнулся.
— Не стоит так говорить, — произнес он, прокашлявшись. — Это взгляд обывателя. То от Бога ждали чудес, потом от науки, а теперь — хоть от кого-нибудь, лишь бы чудес. Чудес не бывает, и ты-то уж должна это понимать. Диагностику мы отработали и, если бы государству было до нас, уже могли бы запускать в серию прекрасные, компактные и дешевые аппараты, которые сто очков вперед давали бы всем этим дорогущим импортным томографам и цереброскопам… А то, что волновая терапия пока не удается, — может быть, она и вообще невозможна, может быть, это утопия, придуманная Вайсбродом и Симагиным…
— Как интересно тогда было, — с мечтательной миной произнесла Вера, опять подпершись кулачком.
— Ну, знаешь… вранье всегда интереснее правды, если врать умело и увлеченно.
— Да, наверное. А все-таки странно, правда? Всего-то два человека ушли… Ну, потом Володя еще, но это уж потом, когда все скисло и так…
— Да ничего не скисло! — раздраженно возразил Карамышев.
— Не злись, ты и сам понимаешь, что скисло. Ведь как мы мечтали, помнишь?
— Да мало ли про что дурачки мечтают? — Он окончательно разъярился. — Про коммунизм, про братство народов — ах, ах, помнишь, как мечтали в окопах наши деды и прадеды?! Мы делаем дело! Просто обыкновенное и по-обыкновенному очень нужное дело! Хватит с нашего народа мечтаний — ему нужны цели!
У нее дрогнуло лицо. Он запнулся. Не надо было про братство народов; наверняка она и так все время ощущала, что с некоторых пор превратилась для него в подобие ядра, прикованного к ноге каторжанина. Но извиняться нельзя, это еще хуже. О таком не принято говорить — просто делается вид, что ничего подобного не существует.
Нету.
— Ну, ладно, ладно, — сказала она и опять улыбнулась — совсем уже блекло. — Конечно. Я и сама знаю. Что же, я не коллега тебе? Просто приболела вот…
Да. Приболела. Это я приболел из-за тебя. На всю жизнь. И Олежек — на всю жизнь. И нельзя об этом даже слова сказать вслух. Потому что для воспитанных людей национальных проблем не существует; национальные проблемы — это удел быдла, безумие быдла, блевотное нутро быдла… А у нас проблемы исключительно духовные и немножко бытовые — грипп, Олежкины отметки…
К сожалению, Бероев и его коллеги не столь воспитанны. Были вопросы с их стороны уже, были и комментарии… были и определенного свойства сомнения. Пока удавалось снимать и сглаживать. Иногда кажется, что — все; что удалось наконец окончательно снять и сгладить, что больше это не повторится — но проходит полгода, или восемь месяцев, и опять какая-то подвижка в их большой, отвратительно большой и попросту отвратительной политике, и опять: вы уверены, что ваша супруга не поддерживает ни малейших связей с оставшимися за рубежом родственниками? Вы действительно уверены? Может быть, все-таки лучше было бы ей уволиться? В конце концов, это же просто разумная предосторожность; к вам, Аристарх Львович, у нас ПОКА претензий нет, вы работайте себе, Аристарх Львович, как работали, и совет вам да любовь с вашей супругой, брак — дело святое… но ей самой со всех точек зрения лучше было бы стать просто домохозяйкой… Нет, она очень ценный работник, что вы — незаметный, но незаменимый; а что касается возможных родственников в Грузии, то я уверен, что у Веры с ними нет никаких контактов, даже если там и действительно остались какие-то родственники; она же родилась здесь, она наша-наша-наша-наша!.. ни звонков, ни писем, ни вообще никаких поползновений я не наблюдал ни разу за весь период нашего брака… Период брака… Какие слова!