18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Карпенко – Истинно мужская страсть (страница 6)

18

… – Гляди, – говорит Сэдюку старый и усмехается. Грустно смеется Ухэлог, и ехидно смеется, как лис у ловушки обгаженной.

Откинутая рука русского бессильна. Кажется, что эти толстые пальцы сейчас растаят и растекутся под бликами огня, кажется – большая ладонь сереет и колышется: как лепешка снежная, в лужу вот обратится… «помрет» – думает Сэдюк, но лишь мельком.

– Гляди! – помнятся морщины на лице Ухэлога, вовсе скрыли они глаза от усмешки, но зато открыли белые и не старые еще зубы. Над ним, Сэдюком, та ухмылка старого лиса?.. над бессильным русским, принесшим за пазухой мальчишку – «чуть грудь у Кулпэ не оторвал захлебывался умерла Кулпэ потом в другой раз» – прикрыл глаза, а морщины Ухэлога все видны, хоть давно ушел Ухэлог, тогда и ушел… Может, и над собой насмехался? – «знаю теперь может и над собой» – оценил Сэдюк, втягивая дым: чему еще улыбаться можно, промерзнув перед смертью в одинокой пурге?.. над чем-то, неведомым тогда Сэдюку, что водило того, старого, к проклятому ручью?.. Впрочем, усмешка Ухэлога и грусть собой скрывала, может и страх: «и меня поведет знать буду Арапас потом родилась а нельзя было…» Даже боль какого-то своего знания… будто предвидения чего-то, чему помешать он не в силах, теперь знает Сэдюк чему: «прокляли они уходить теперь вовсе»…

– Страшный камень, – бормочет Ухэлог в памяти обоих, сидящих у одного огня в чуме два десятка лет спустя.

Бормочет и кладет на серую ладонь, на отброшенную в сторону беспамятную ладонь русского самородок… «этот самый зачем положил Ухэлог дай россомахе мясо унюхать все разгребет все разрушит изгадит а доберется» – вздохнул, вспоминая как сжимает больной, будто в судороге, размякшую ладонь неожиданно в каменный кулак, и чувствует Сэдюк, что никакая сила не способна теперь разжать эти сведенные пальцы.

– Видишь? – шепчет Ухэлог. – Шайтана поселяет в них желтый камень, безумными делает… смелыми, учти, жестокими. Вот: вовсе больной, может сдохнет… а не выпустит. Проглотит, пусть хоть кишки завернет… попробуй вырви – в горло вцепится.

«Нет, – скрипит старик, приглядываясь к лежащему, словно клюнуть хочет или принюхивается, – этот не умрет, правильно лечишь, но помни…»

И теперь, и теперь как тогда замерло у Ивана Кузьмича сердце, желваком врос камушек в ладонь: «догадается… догадался колдун», что притворство одно, что вовсе не в беспамятстве и не судорогой сжался кулак. Сам Иван сразу наощупь, на́груз понял, какой это камень положил ему в ладонь старикашка… «узнал колдун не отдам хихикает отвратно пусть»: ехидно смеялся, а умирал ведь уже, но пусть попробует разжать пальцы, под ножом не разомкнет Иван… «сколько лет а такого и отец не находил место знают не будут тунгусы не злопамятны откуда ох за горло бы встряхнуть да сам помирает без толку это погоди годи»…

Говорил ему Ухэлог гаснущим голосом, и Сэдюк не прерывал, чтобы не тратить его силы, будет еще время самому думать. «Помрет теперь на слово жизнь тратится в меня дальше» – ухом к губам блеклым пониже клонился, как пил, а спокоен был, слушал: там и схоронит старика легкого, себя до слова изжившего, на ручье том, чтобы и дух потом его помогал Сэдюку хранить, как Ухэлогу другие, прежние.

Умер Ухэлог еще до утра, как уснул. Как ждал: пурга улеглась затихла. Только Большой Иван тоненько вскрикивал, прижимая к груди сведенный судорогой кулак, неудобно перекатываясь на этот огромный кулак всем телом. «Вот когда так и носит знал Ухэлог кому никого ведь не пускал других Иван сам вокруг старые оба некогда ему а я первый пойду» – пожалел вдруг Сэдюк своего гостя.

– Да, с тех самых… знал бы, небось не варил свои травы, а, Сэдюк? – оторвал взгляд от самородка Бровин. – Уморил бы…

Но тут же и замолчал – сам понял, что нечестно, что сфальшивил теперь, засмеялся: «шучу, друг, не так все» и суетливо спрятал золото за пазуху. С уходящим сожалением смотрел на него старик и насмешливо, но нахмурился: «ухожу, значит».

– Ладно, ладно… то далеко ушло… другое нынче, Сэдюк, нет мочи ждать… и наощупь плутать больше нет часу. Старые мы, что тебе в упрямстве… тяжело ведь людям! – сказал Бровин, будто не он это «тяжело» построил. – Своим во врагах уходишь…

– И после нас люди жить будут, Иван. Ты сделал, чего ж неспокоен? Ко мне пришел… Гарпанча не знает, не делай его тойоном… жени, – старик взглянул ему прямо в глаза, даже наклонился вперед, поближе. – Не для сына даже делаешь… уплывай домой.

– Разве не помогал вам? – попробовал еще Бровин обернуть разговор. «В который раз, – и бессильная злость словно подвздох ударила. – Довольно бы нанькаться с тунгусишкой, уморю». Но перевел дыхание, снова поднял голову к темной отдушине. – Прошло, Сэдюк, конец… как зиму переживешь?

– Ты для себя нам добро делал. Всё тебе отдавали.

– Каждый для себя живет, что мудрить, – устало бормотал купец. – И добро творит, чтобы самому хорошо было… или с ним так же поступали. Род твой… тебе самому покой нужен, совесть чистая, а?.. А чай твоим не нужен… и чтобы порох всегда был? Как иначе? Себя ведь ублажаешь…

Старик молчал. Они оба понимали, что разговор окончен, но и знали – последний разговор.

– Каждый сам ответит за свои дела, Иван. И ты не хуже меня ведаешь: взять да уйти… пусть огонь по земле, пусть кровь – все чужое. А нас мало…

– Я ведь тоже не под забором найден, Сэдюк. И за мной народ тоже… разный, да. Без меня уже не обойдешься, – Иван Кузьмич будто бы себя убеждал. – Кто хозяйство ладит, добывать умеет, суету в дело связывать?.. все купец. И не остановишь, не ты ведь первый и не я, так другие найдутся… земле стоять не дадут. Мудр ты, старый, а не поймешь, друже, что другое время сейчас… война идет…

– И такое видел, Иван: сына ведь не пожалеешь за тот камешек, – подумал тоскливо «пропадет Арапас… где понять девчонке люди не дадут забыть» – Не мне судить, Иван… маленьких людей легко не заметить, а ты ведь спокойно спать не будешь…

– Думаешь, эти годы спокойно спал?

– Не будешь… Не от меня, сам по себе. Спроси давай у Санофия, как по вашему богу тут быть? Жить мой народ имеет право? Как предки жили? – старик сощурился, выпуская дым, но Бровин уловил сомнение в его глазах.

– Не сможет уже… не надейся, да и сам понимаешь то: не во мне дело, что гонят тебя. А я тебя люблю, прости уж… – Бровин встал, языки огня взметнулись за ним вверх, тесно стало в чуме. Он наклонился и положил тяжелую руку на покатое плечо старика. – Не суди… за Катерину не болей.

– Мы с тобой, – закончил он визгливо, – в последний раз видимся, видно… Не торопись… к Ухэлогу! – «Пойдешь ведь туда и пойдешь знаю знаю куда тебе еще одному-то».

– Знаю тоже, Иван. Прощай, что ж…

Костерок затрещал за спиной Большого Ивана, согнувшегося на выходе в сырую серую ночь, но он больше не оглянулся: «к утру уйдет снег следы засыплет один совсем и собаки не видно». Он поскользнулся на липком снегу, однако сдержал рвущуюся из нутра матерщину, выдохнул и шагнул на мерцающий огонек в соседнем шалаше.

– Собирайтесь. И ты, Катерина с нами пойдешь. Так отец сказал.

А когда девушка тихо вышла вслед за снохой, Иван Кузьмич постоял, сгорбившись, и шагнул к шалашу: обеими руками легко обрушил шалаш на землю. «Нет ему назад дороги», – решил под покорный хруст невидимых шестов.

3

… – Она с нами поплывет? – женщина стряхивала снег с капюшона и в глазах ее с пульсирующим от свечного света зрачком стоял истинный вопрос: «ох, надоело… когда же кончится? домой быстрей… скажу теперь».

– Никуда не пойдем… зимовать готовься, – отвел Бровин свой взгляд, но повторил. – Остаемся. Катерину с собой поместишь… пока.

– Арапас? – переспросила Любава, медленно осознавая и еще не принимая смысла слов свекра. – Здесь… зде-с-сь?!

– Да, Арапэ… Катерину… так и так – остаемся, дела меня держат. Все. Поздно уже, – он нахмурился: «как знал не брать а ведь повязал бес Еремею сказать след пусть возьмет гос-споди мало греха на душе еще и это…» – свел брови. – Спать ложитесь.

Дочь Сэдюка сидела на лавке неподвижно, сложив маленькие смуглые руки на коленях, словно не ее имя произносилось. «Слушай Любовь, девушка», – тронул ее Большой Иван, и Арапэ встала на тихий оклик женщины – «иди за мной о боже да как же…» – и прошла за тяжелую занавеску, отделяющую каморку женщины от хозяйской комнаты. «Лампу возьмите», – задержал их на минуту голос купца, вставляющего стекло в зажженную уже керосинку, потом передал лампу снохе, и занавеска за ними опустилась.

Было слышно, как Большой Иван вышел, прикрыв за собой дверь, а светловолосая женщина поставила лампу на небольшой столик с зеркалом и, как была в дошке с отброшенным на спину капюшоном, рухнула всем телом на кровать и зарылась лицом в цветастую подушку. Рыдания ее казались Арапас неправдашними, она никогда не видела, чтобы плакали так откровенно и слышно. Девушка остановилась у косяка, опустив руки вдоль тела и чувствуя правой рукой жесткость занавеси, их двоих отгородившей. Смотрела она прямо перед собой на подергивающуюся полоску огня за выпуклым, чуть тронутым нагаром стеклом, и старалась не видеть подергивающейся в плаче спины.

«… Красивых детей родить можешь… нет, ты не уйдешь со мной… куда? – отец схватил ладонями ее лицо, склонился к волосам ее, вдыхая, глубоко вдыхая запах – так никогда не делал отец, даже подолгу пропадая на охоте и по возвращении, только вовсе маленькой помнит такую ласку Арапэ, когда умерла мать. – Ты с Гарпанчой останешься, за него замуж иди… Большой Иван вам поможет, знаю – да-а…»