18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Карпенко – Истинно мужская страсть (страница 17)

18

Но это и в самом деле был он, старый тунгус. „Пей!“ – сказал, и губы Еремея пропустили спиртовой глоток, а на языке остался странный железный привкус. „Пей, пей. Кровь теперь хорошо… сохатого кровь… потом печень есть будем“.

…И вот уже лежит Еремей в шалаше старика. Старый брезент и вытертая ровдуга, растянутые легкими жердями, отделяли теперь больного Еремея от поглотившего мир тумана, и лежал Еремей в мешке старика на свернутой вдвое лосиной свежей шкуре. „Когда же успел поставить… а-а…“ – вяло думал больной, прикрывая веки и легко проваливаясь в теплое нынешнее забытье. Выходя из него, он находил Сэдюка, удлиненное лицо его и повязанный серой холщовой косынкой высокий лоб красновато высвечивались углями в небольшом чугунке, по другую сторону которого и сидел тунгус, попыхивая трубкой. У входа в шалаш огонь лениво лизал две толстые коряжины, а теплый воздух над чугунком с углями не давал туману забраться в верховое отверстие. Рядом со стариком лежал пес, и Еремей шевельнул губами, пытаясь улыбнуться мысли, что он пожалел все же Итика: „как старому без собаки… и нарту поможет… и… уберег меня Бог“.

Сэдюк встретил его затуманенный взгляд, вытащил трубку и вставил мундштук в губы Еремея: „Кури… ничего теперь“.

– Слушал тебя, – ровно и задумчиво говорил старый тунгус. – Худой дух в тебе… много душ приходит жить… а твоя впотьмах бродит… лечить надо… обратно посылать надо, – он махнул рукой с трубкой туда, где должна сейчас быть Полярная звезда. – Оттуда… их холод… худо жить тебе.

– Костер зря… спасибо, вернулся, – шевелил губами Еремей. – Зла не держишь… как лося нашел?.. один ты…

– Итик, – повел рукой старик по короткой шее собаки. – Ты ночуй хорошо.

Он пошевелил угли, смотрел, как по красноватому их жару мелькают голубые змейки. Вернулся, думал, сил еще много, не позвал Ухэлог… и не оставил никому – как уйду? Ровная тоска лежала на душе Сэдюка, как сонный налим лежала: в глазах стоял почерневший от давнего пожара лес, тихий ручей ныряет под упавшие, будто могучим вихрем порушенные деревья с вырванными корнями и поднятыми в корнях пластами земли, как руки вздернуты к небу толстые корни из них… „Край солнца оторвался, упал… не Ухэлог ли правил агды-гром туда?“ Там и проводил он Ухэлога к верхним людям… еще дымилась старательская избушка, у которой и сейчас лежит покоробившийся деревянный желоб… Сэдюк двинул рукой кожаный жесткий мешочек, шершавый от въевшейся в него глины или другой высохшей грязи. Тяжелый мешок, хоть и не так велик, ссохшейся сыромятиной перевязанный, он не развязывал его… и так знал, что там… рядом со сгнившим на костях армяке в той горелой избушке взял.

„Пусть так, – думал Сэдюк, – кто остановит…“ Он взял кусок бересты с ладонь, взглянул в сумрачные желтоватые глаза Итика и стал царапать кончиком ножа по бересте.

Спустя время, закончив и увидя открытые глаза Еремея, завязал бересту в тот грязный мешок.

– Не надо ходить больше… Вот, – старик поднялся и грузно положил мешочек к Еремею. – Ивану ли отдай, сам… людям жить… пусть… Ка-теринэ, – он улыбнулся, произнося имя русское и повторил, – Арапэ… пусть. Устал я… вовсе…

Еремей высвободил ватную руку, потащил груз, приподнял, понял, что там: „Ого… фунтов тридцать… или еще того… мне так за пуд теперь тянется…“ – но равнодушно решил. Что ему?

– Откуда? – спросил он.

– Там… было… Тебе бы желчи агилкана… поможет. Боятся тебя… агилканом сам живешь, волк думают…

– Ну… все на страхе… самого съедят иначе… И тебя ведь боятся… туман ты на меня напустил?..

Сэдюк мотнул головой, опустился угол рта скорбно: „сам человек на себя… в туман тащится“.

Он поднял лицо туда, к небу, где над туманом уже мчится охотник за оленем, оставляя позади себя искрящийся след Млечного пути… А в конце его дороги видел и вход туда, где им придется встретиться к Ухэлогом. „Не остановить движения этой реки, которая есть – жизнь. Мы уходим, приходят другие… и все начинается сызнова, каждому… свой опыт дороже… Вот когда мы вернемся… – скажет он Ухэлогу, – и кто будет охотником?.. кто оленем?..“ Потом Большому Ивану скажет.

2

Бессонницей красивый о. Варсонофий не страдал, и в этот раз провалился в сон, укрепленный привычной выпивкой в конце дневной суеты. Спал он на спине, разбрасывая руки в стороны крестом, но левая рука все натыкалась на стену, сползала по гладкой округлости бревна, и это отчего-то мешало ему, хоть и не вырывало из сна. И он метался на своей упругой пихтовой постели, все устраивая непослушную руку, которая и во сне вот… никак не давала ему закрыть…

…Никак не удавалось попу закрыть на засов тяжелый притвор, обитый снаружи старинными медными листами с накладными полосами. Левая дверница притвора тяжко откачивалась… откуда-то поверх этого его бдения во сне пробивался вопрос – где ж это церковь такая, и невелика ведь, а украсна, как он стал в ней служить-то? – …а отчего-то онемелая рука между тем все не могла во-время толкнуть засов, чтобы зашел он в нужный паз на правой половине… От волнения ли? Или со страху вдруг отнялась рука? Отчего и страху быть: он в своей ведь церкви, и дело сотворяет, освящённое древней традицией и… законом? Вот и страх отсюда: от неуверенности, смуты, что бессилен окажется, что нет у них запретов, что переступят через него… через совесть… и Спасителя…

И все же попал кое-как засовом и крюк большой поперечный накинул. И только тогда оглянулся.

– Убежища… не выдай, поп-батька, а?.. – снова шептал человек, что достучался-таки до него, оставшегося отчего-то ныне ночевать в ризнице. „Да где же то?“ – спрашивал сам себя поверх сна о. Варсонофий, и сон опять заставлял его жить там… Позади у человека осталась ветряная мглистая ночь, расползающееся под ногами бездорожье – это было видно по влажной грязи на босых ногах, по рваным бесформенным портам… из мешковины ли?.. по неожиданному и неуместному вроде бы тут, в русской церкви кафтану из ровдуги, не сходящемуся на груди, потертому и грязному, на котором все же можно еще различить узоры и оторочку свалявшимся мехом… под кафтаном, прямо на голом теле – тунгусский нагрудник, совсем новый и цветным бисером расшитый. Лицо человека смутно и плохо различимо, возраст тоже трудно было определить в сумраке, жилистой высокой фигурой – вроде и не старый, но шея морщинистая и волосы лохматые – сивы…

– Голоден, небось? – спрашивает о. Варсонофий, зная и ответ, но так – чтобы чуть время притормозить для мысли, спрашивает.

– Попить бы, – голос срывается, а слух – видно как – еще там, за дверями тяжелыми. Да что услышишь-то, кроме ветра осеннего, это уж коли по ступеням шаги раздадутся…

Кто преследует? Чем виновен? Откуда бежит?.. Мечется над сном о. Варсонофий неразгаданностью. Но не спрашивает пока: в глаза пока смотрит – загнанный взгляд, в себе взгляд человеческий, ищущий взгляд… Чего же?.. сам скажет, не торопит священник. Здесь у него – убежище, здесь – и раскаяние, коли грешен, здесь может духом отойти и утвердиться… Потом…

Смотрит на них Спаситель, кротко смотрит – ни у кого нет перед ним вины… перед собой лишь. „Должна же быть еще Богородица… матерь божия кроткая и молодая…“ – мечется, недоумевая ясная мысль. Теплится лампада и тихо мерцает улыбка Христа: на них смотрит и еще напротив себя, сквозь них. Знает отец Варсонофий, куда смотрит Спас: на себя самого, руки по перекладине распростершего, на бессильную голову свою, в страдании опущенную. Человек он там – напротив, в боли человек и отчаянии… и… прости меня, прости… в упреке им всем, вот не надо бы. Но стона спящего священника никто не слышит.

– Вот, – протягивает попик несколько просвирок. Что он может дать здесь, кроме хлеба? Кагор вот еще…

– О! – глаза человека оживляются вовсе земно. – Арака-винка… хорошо теперь станет… не страшно!

Тунгус он, что ли? Тогда слово откуда знает такое: „Убежища?!.. впрочем, храм всем открыт, здесь любой душу уравновесить может, кто… к истине дорогу? ищет? Что – истина? Добро есть Бог… и Бог – есть Добро. Что же этот ищет… беглец? преследуемый? гонимый?.. и чем он-то может помочь, кроме прописных истин заученных… не верит ведь он в них с тех самызх пор… с тех, как узнал о Глаше… Но прочь это!..

– Землю сокрыл, – бормочет тот. – Больная земля… гной в ней желтый! Заражаются люди – бешеными станут… Слово забудут!

– Какое слово? – спрашивает о. Варсонофий, а у самого мысли прыгают: „Сумасшедший… да не о том я… о чем? кто?..“

– Слово, слово… – бормочет беглец. И пальцем туда, ко входу. – Вот! Лгать станут тебе… как себе лгать!

И правда: шум, топанье, голоса грубые и визгливые… на языках разных. Он русский различает… ага, и по-тунгусски говорят, и еще разно, да интонация одна: отворяй, мол… Колотят уже – в храм. В храм ведь?.. „Побудь… ничего, – почему-то шопотом говорит о. Варсонофий, будто и сам он скрывается здесь, будто не Одному лишь здесь он приказчик. – Сиди… я выйду!“

Тяжело идти ему, будто в гору крутую поднимается… вот так и Петр, веру утратив, тонуть начал… о человеческом думал, и страх человеков – ноги огрузил. Но не посмеют же преступить!

– Кто? – тихо спросил, а услышан сразу.

– Народ мы! – ответили. – Именем… закона!.. и пользы! Открывай!..

И сметают уже его с дороги, что голос его, пусть и рокочущий львино?.. пусть и стенами высокими усиленный? убежище?!