реклама
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Бодуш – Марьины Святки (страница 1)

18px

Вячеслав Бодуш

Марьины Святки

Глава 1. Тетрадь

Снег падал за окном старого дома густыми, неторопливыми хлопьями, застилая мир беззвучным саваном. Маша стояла посреди гостиной и чувствовала себя чужестранкой в собственном прошлом. Дом, доставшийся ей от бабушки Агафьи, пах пылью, воском и сушеными травами – запахом детства, который теперь казался чужим и тягучим, как дурной сон.

Она приехала на Святки. Между Рождеством и Крещением. Время, которое бабушка называла «беспутьем» – когда грань между мирами истончается, и нечистая сила гуляет на свободе. Маша, выросшая в городе и презиравшая все эти «деревенские суеверия», тогда лишь смеялась. Сейчас же, в гнетущей тишине старого дома, суеверия обретали вес и плотность.

Бабушка Агафья была странной. Она знала травы, шептала над водой, а по вечерам, у печки, рассказывала внучке страшные сказки. Не те, добрые, из книжек, а настоящие, святочные. О том, как в стогу сена можно найти упыря с железными зубами; о мертвецах, стучащихся в окна в поисках своего креста; о полевике, что стелется по полям или шишиге, что затаскивает путников прямиком в омут. Маша забивалась под одеяло, а бабушка, гладя ее по голове, приговаривала: «Запомни, касатка, самые страшные сказки – те, что правда. И рассказывать их можно только меж Рождества да Крещения. В другое время – грех. Они, эти истории, как приманка. Манят их, темных».

Маша встряхнула головой, отгоняя воспоминания. Она приехала, чтобы продать дом, покончить с этим прошлым. Нотариус передал ей завещание. Кроме дома, бабушка оставила ей старую, потрепанную тетрадь в кожаном переплете. На первой странице, выведенным старомодным почерком, значилось: «Для Марии. На черный день».

Она открыла тетрадь. Это был дневник. Или скорее – сборник тех самых сказок. Но это были не бабушкины истории. Это были чьи-то чужие записи, датированные разными годами, начиная с середины XIX века. Женские почерки, мужские, детские каракули. Все они описывали страшные случаи. И почти все они заканчивались на полуслове.

9 января 1871 года.

«С Рождества не могу из печи хлеб достать целым. Выйдет румяным, а остынет – и на корочке, будто просечкой, отпечатается личико маленькое, сморщенное, со злым ртом. И весь хлеб горьким-прегорьким пахнет, будто полынью. Сегодня не выдержал, ночью остался в пекарне караулить. Свеча догорела, сижу в темноте. Слышу – в печи скребется. Не мышь, а будто глиняный горшок по кирпичу трут. Зажег лучинку, сунул в жерло – а там, в золе, сидит он. Ростом с горшок, весь в саже, глаза как два горячих уголька. И печет. На лопатке, моей же лопатке, маленькие буханочки, а вместо теста – глина да волосы. Увидел меня, осклабился и просипел: "Хлебушко, барин, купи? С пылу, с жару. На погибель твою, на злую удачу". Я с криком заслонку захлопнул, железным засовом задвинул. Из трубы тут такой вой пошел, что стекла задрожали. А утром нашел у печи следы – маленькие, обугленные, будто кто-то на кочерге ходил».

Запись заканчивается рисунком уродливого коронованного человечка, сидящего в печи.

8 января 1890 года.

«Приняла я роды у купчихи. Младенец родился не крича, а смеясь. Тихим, стеклянным смехом. И глаза у него были не младенческие, а стариковские, все понимающие. А на левой ручке – шесть пальцев. Барин приказал от него избавиться, унести в лес. Отнесла. А ночью просыпаюсь – у моей кроватки стоит тот младенец. Сухой, чистый, будто и не в лесу он был. Смотрит на меня и шепчет голосом, в котором сотни лет: "Матушка, зачем же ты меня бросила? Я ведь за наследством пришел. За своим". И прошел сквозь стену. Наутро узнала – купец скоропостижно скончался. А ребенок его, законный, исчез. И слышу я теперь по ночам в доме тот самый смех. И детские шаги. Он здесь. И он вырос».

13 января 1898 года.

«Снег не прекращается третий день. По ночам в сенях кто-то плачет. Я думала, кошка, но наша Мурка с неделю как пропала. Сегодня видела в окно – на крыльце сидит девка в белом, косицу заплетает, а лицо… лицо как вареный яичный белок, без глаз, без рта. Я закричала, свечу зажгла – а ее и нету».

Запись обрывалась.

11 января 1905 года.

«Жена с дитем уехала к сестре, я остался в домашней мастерской доделывать заказ – гроб для купца Ефимова. Работал поздно, стругаю, а по дому будто кто-то ходит. Думал, показалось. Взглянул на угол – а там моя же тень на стене недвижима стоит, хоть я туда-сюда хожу со свечой. И вижу я – у тени той руки медленно поднимаются, будто петлю на шее поправляют. Я отшатнулся, а тень моя головой повернулась и ухмыльнулась. Свеча погасла. Я на ощупь к двери, а она не открывается, будто ее кто-то с той стороны держит. А потом в темноте скрип услышал. Тот самый, со стружки. Как будто кто-то в том, недоделанном гробу, поворачив…»

Запись обрывается на полуслове, последние буквы смазаны, будто рука дрогнула.

Маша с отвращением отбросила тетрадь. Чушь какая-то. Деревенский фольклор. Но холодок, скользнувший по спине, был настоящим.

Ночь опустилась на дом, плотная и беззвездная. Свет от единственной лампы отбрасывал на стены тревожные тени. Маша легла в бабушкину кровать, огромную и неуютную, и пыталась уснуть. Сквозь дремоту ей почудился тихий скрип – будто кто-то осторожно шагал по половицам в соседней комнате. «Старый дом оседает», – убеждала она себя.

А потом услышала другой звук. Тихое, монотонное поскребывание. Прямо под окном.

Она замерла, боясь пошевелиться. Скребущий звук повторился настойчивее. Сердце заколотилось где-то в горле. Взяв с тумбочки тяжелый фонарик, она подкралась к окну.

Ничего. Только белая, слепая мгла снежной ночи.

Маша уже хотела отойти, как взгляд ее упал на снег под окном. И она застыла, с трудом переводя дыхание.

На идеально белом, нетронутом снегу четко отпечатались следы. Не птичьи, не собачьи. Человеческие. Босые. Они подходили к самому окну, топтались на месте, а затем вели обратно, в темноту сада.

Кто мог босиком ходить по снегу в такую стужу?

Босые следы под окном были как пощечина реальности. Первым порывом был животный, всепоглощающий страх. «Уехать. Сейчас же. Немедленно», – стучало в висках. Маша даже подошла к двери, схватила свою сумку.

И замерла.

А куда? В промерзший ночной город, за сотни километров? А этап продажи дома, все эти бумаги, объяснения? Мысли метались, как мыши в западне. «Это просто чья-то дурацкая шутка. Вандалы. Бомжи», – отчаянно пыталось найти рациональное объяснение ее городское, выхолощенное сознание. Побег сейчас, посреди ночи, казался истерикой, признанием собственного безумия. Она убедила себя переждать до утра. Это была ее первая и роковая ошибка, рожденная рациональностью, столкнувшейся с иррациональным.

Глава 2. Первый гость

Утро не принесло облегчения. Снег прекратился, но небо висело низким свинцовым потолком. Следы под окном были настоящими. Маша, дрожа от холода и страха, сфотографировала их на телефон, как будто это могло служить доказательством.

Она снова взяла в руки бабушкину тетрадь. Листала страницы, ища хоть какое-то рациональное объяснение.

8 января 1911 года.

«Гадали на суженого с подругами. Вышли в полночь на перекресток чертить круг. Снег глубокий, метель. Начертила я круг, стала слушать. Ветер завывает, а сквозь вой – будто колокольчик звенит. Ближе, ближе. Выглянула из круга – едет повозка, черная, без возницы, а в ней сидит статный молодец, лицо в тени. Сердце екнуло, подумала – суженый. А он ко мне руку тянет, улыбается. И улыбка у него до самых ушей, оскаленная, и зубы острые, как у щуки. Я назад, в круг, а он слезает с повозки, подходит к черте, да как свистнет! Круг тот будто ветром сдуло. А он ко мне: "Ну что, Катюша, поехали к венцу?" А сзади него тень – и нет в ней ни повозки, ни человека, а стоит один только большой, костлявый козел на задних ногах…»

Дальше несколько страниц были вырваны.

12 января 1912 года

«Ходил проверять капканы, наткнулся на след. Не звериный. Босой, человеческий, но ступня – с нее три пальца, длинных, с когтями. И между пальцами – перепонки, словно у лягушки. Пошел по следу. Привел он меня к старому болотцу, что зовут Глаз Дьявола. А на самом краю, на кочке, сидит оно. Спиной ко мне. Кожа серая, склизкая, волосы длинные, зеленые от тины. И поет. Голос тонкий, противный, словно комар в ухе: "Приди, приди, косточки сложить в моей глубине, приди, приди, в моей тине гнить". Я креститься начал, а оно как обернется! Лица нет, одна сплошная воронка из воды и червей. Я бежать. Теперь по ночам слышу этот шепот под окном: "Ты мой след нашел, а я – твой. Скоро сведу их в один".

13 января 1921 года.

«Зимой пчелы спят, улей —крепкий. А сегодня слышу – из омшаника гул. Будто рой поднялся. Захожу – тишина. Подошел к старому, долбленому улью, что еще дед сделал. А из летка кровь капает. Темная, густая, пахнет медом и медью. Я от неожиданности крышку сдернул – а внутри не соты, а мясо. Человеческое. Ребра, как соты, сложены, а вместо меда – запекшаяся кровь. И на этом страшном соте сидела пчела. Размером с кулак. Лицо человеческое, женское, а глаза – фасетчатые, как у стрекозы. Повернула ко мне голову и прошипела: "Хозяин, зачем гнездо потревожил? Меда хочешь? Отведай…" Я сбежал. Теперь по ночам слышу, как у самого уха жужжит: "Меда… меда…"»