Всеволод Шмаков – Проводник по невыдуманному Зазеркалью. Мастер О́ЭМНИ: Приближение к подлинной реальности (страница 29)
— Вы только, если не застанете к кому шли, — не изголяйтесь над квартирной дверью, а то соседи вызовут милицию.
— Да, может, его и нет…
«Суворов» явно оробел и выглядел как-то обеспокоенно. Мне сразу представился его героико-победоносный близнец, который — ну как на картине — съезжая с Альп на собственной заднице, неожиданно (где-нибудь посерёдке съезда) наткнулся на выступающий камешек…
— Вы поднимитесь, позвоните…
— Угу…
— Вам какой этаж?
— Второй. Квартира…
Он назвал номер моей квартиры. Очень любопытно.
— Мне Всеволод Сергеевич нужен. Шмаков…Не знаете?
— Знаю. Я Всеволод Сергеевич.
Старичок поднялся. Мордашка его неумеренно удлинилась.
— Вы?
— Я. Паспорт могу показать. Показать?
— …Маэстро?..
Так я познакомился с Далычем (Андреем Даниловичем), внешне — непоседливо-язвительным, а на самом деле — очень милым, талантливым и добросердечным человеком.
Он приехал ко мне со своими стихами… со стихами, которые были хороши как стихи, но мертвы как поэзия. Отлично сработанные пустышки, хотя — с просверками возможного наполнения. Для того его, собственно, Миша ко мне и отправил: разобраться. (Забегая вперёд, скажу: разобрались. Не сразу, конечно, — неделю с хвостиком потратили, но — разобрались. У Далыча был скошен акцент восприятия Открытого Потока; вдохновение лишь краешком, кромкой задевало его, — распахивая, но не наполняя. Это частое явление! Увы, совсем не мало потенциально талантливых людей существующих как графоманы! Их тянет к ручке… тянет к бумаге… они даже могут — со временем — стать весьма и весьма изрядными профессионалами, да: пусто… пусто… пусто…
Для букетика-Миши стихи всегда были очень насущной и яркой частью жизни. Миша часто (очень часто) работал со стихами-метафиксациями: он ходил в них, он дотрагивался через них до тончайших (не находимых по-иному) ниточек ПРОСТРАНСТВ.
Находиться в метафиксациях Далычу очень понравилось. Да только — в не своих… Не получались у него свои. Чувствовал — может, но слова — раз за разом — падали на бумагу мертворождёнными. Миша поначалу утешал, говоря, что метафиксаций — множество; пользуйся ими! будь в них! Да только Далыч не унимался. И тогда Черноярцев уфутболил его на лечение (и не его первого, меня при том особо не спрашивая…).
Как-то (в одну из ночей, в Парке) я попросил Далыча рассказать мне о своей встрече с Мишей. Далыч жутко засмущался, запунцовелся, зашмыгал носом. «Ты чего?» — спросил я. — Да, понимаешь, коряво как-то вышло… — вздохнул. — Петушистости во мне — пудами, хоть в тачку складывай и огород удобряй. С детства маюсь… — опять вздохнул, — никак не избуду. Нескладуха, да и только…» «- «Ну, расскажи как есть…» Повздыхал Далыч, поохал, но — рассказал. Причём начал издалека, чуть ли не с младенчества (а повстречались они года три назад!). Впрочем, не потянуло меня очень уж сокращать его повествование…
«Родился я в тридцатом…Ты понимаешь, как-то пронесло меня мимо всякой дряни, кровей, грязи. Война — никак не коснулась, разве что недоеданием; на фронт — рано, пацан ещё (как представлю, что могло бы довестись стрелять по живому — жуть берёт!), сам я с Северного Урала — никаких оккупаций, никаких приграничных угроз… Ну, а позже, — два раза лагеря обминул; в первый раз — с этапа бежал, в самом начале (в бегах документами разжился, — блатные помогли), во второй — накатило: сам пришёл в органы и заявил начальнику, до которого меня пустили (сказал: по важному делу), что вот эти вот — ткнул пальцем в портреты над его столом — падлы вонючие, и — в морду (пока он глазами-то в углу хлопался подхватился и — тю-тю!). Документики потом пожёг, обзавёлся со временем новыми.
Ты знаешь, Сергеич, никогда никому задницу не лизал и не понимал этого в других! И на верёвочке не ходил!..Вот сейчас всё пишут, всё говорят: репрессии… миллионы жертв… пол страны по тюрьмам… тирания… произвол… Да они же как барашки на убой шли! Блеяли, но — шли! Миллионами! Покорно! Говнясь на всё это уродствие только у параши, между собой (да и то — шёпотом, озираясь…). Рабы… Я, Сергеич, ещё тогда понял: рабство — оно не вне человека, оно внутри него; кто свободен — тот и в цепях свободен, а кто раб — тот всяко раб (и во всякое время, и при любых условиях…).
…Отвлёкся, вообще-то… Да, так вот, — мотался по стране, работал то здесь то там… бывало, где и осяду, но не чересчур, — не засиживался.
Не женился. Детишками не обзавёлся…А на пятом десятке вдруг прошибло меня что-то, потрясло: стихи стал писать. Грудами! Да… Бывало, как пьяница — сутками, запершись: строчку к строчке, строчку к строчке. Сколько раз меня через то с работы гнали — не сосчитать (да и фиг с ними!)…Поманило, позвало, улыбнулось… ну ровно надежда какая невидимая полыхнула…!
Тут ещё вот что: свело меня в жизни (ох, спасибо!) с одним дедком, с дедушкой нашего бухгалтера заводского; я на том заводе в вахтёрах подъедался. Подрядился полки книжные делать, кой-что по сантехнике подлатать… Пришёл. Ёлки-палки! Там такая библиотека была!.. Не библиотека — библиотечище! Везде книги: в комнатах, в коридоре, в ванной, на кухне… Десятки тысяч! И не то чтоб в какой библиотечке государственной, где большая часть книг окромя как в макулатуру не годна… Нет. Всё — книжечка к книжечке, жемчужинка к жемчужинке! Каждую копеечку — на них (сам-то дед — обтёрханный, залатанный; спал на коечке узкой — промеж книг, — как в окопах).
Я ему говорю: всё, что есть работы по дому — сделаю, бесплатно, только допустите меня до книг. Дед не жадный оказался. Допустил. Ой-ёй-ёй!..»
У Далыча даже глаза замаслились, когда он это вспоминал. Пауза, на пару минут — не меньше. Я осторожно окликнул его:
— Далыч, — говорю, — ты там не уносись далеко. Давай всё же, как-нибудь, до Черноярцева доберёмся…
Он очнулся. Вздохнул. Мечтательно поскрёб щетину.
«Ты понимаешь, Сева, я думал, что — читал, читал не мало… А ничего я, как выяснилось, не читал! Там всё самое лучшее было, и наше, и переводное (столько стран! столько времён!)! Я ошалел. Два месяца — будто угорелый, даже деду полки кривые сделал. (Он не обиделся. Понял. Порадовался за меня.)
Угорелым ходил месяца два, а переваривал это в себе потом лет десять. Многому научился…Только не научился дыханием слова наполнять… Вот, скажем, берёшь в руки Лорку или там — Цветаеву: как ребёнка на руках баюкаешь — живое, цельное…! А я… Уедало шибко, свербило. Попробовал избавиться писать стихи — не вышло. Маялся…
…Пришлось мне, года три назад, в Бурятии хвост околачивать. По прибрежью шастал: очень уж к Байкалу всегда тянуло, родной он мне. Здесь-то с Мишей и зазнакомился…да вот только дурком как-то…
…Расположился я в сараюшке брошенной; в старое сено замотался, — лежу, блаженствую… Ночь. Крыша-нет её почти, погнила; всё надо мной: небо ночное, звёзды… Не темно. Лежу, травинку жую (харчи уже дня два как вышли)…Вдруг — оторопь меня пробрала! — по небу человек идёт. Сверху — вниз… вниз… Медленно так идёт, неровно, будто по горке спускается. «Что, — думаю, — за ерунда? Может — придремался…?» Ущипнул себя, по щекам разок охлестнул… Куда там! — идёт. Причём, судя по направлению, явно на мою сараюшку путь-дорожку держит.
А я лежу, рот разинувши: страшно… ну — дико, попросту…! Не дёргаюсь.
Человек тот и впрямь на сарай сошёл. Уселся на обмылке гнилой доски, ноги под себя поджал и вниз смотрит.
— Эй, — говорит, — а я тебя вижу!
Я к нему тоже присмотрелся, гляжу: мужик мужиком, в телогрейке, немолодой вроде. По конституции — вровень со мной: маленький, поджарый… Тут меня петушистость-то и одолела (со страху, наверное).
— Что это ты там видишь? — к нему адресуюсь, разоряюсь. — Щас вот в лоб вделаю, чтоб по ночам не шастал, людей не пугал!.. Всё у меня разглядишь!
— Да ты буян! — захохотал он, и спрыгнул ко мне.
Ну, думаю, тут ждать нечего, — с колдунами надо быстро управляться, пока голову не откусил. Размахиваюсь — широко — чтоб, аккурат, челюсть ему пощупать, и… — застреваю. рука в воздухе застревает — ни туда ни сюда… А мужик этот небесный в полуметре от меня стоит, хмылится…Я ему с левой! — левая рука застревает: стою, как идиот, с двумя поднятыми руками — шелохнуть ими не могу.
— Успокоился? — добродушно так спрашивает, с подходцем.
— Ага, — говорю, — …тебя, ехидну, успокою, и-успокоюсь.
Да как дам правой ногой!..Нога застряла.
Веришь ли, Сева, — стою на одной ноге, с поднятыми руками, а сам думаю: как бы мне его, гада, ущучитъ!
Тот вокруг меня обошёл, гыгыкнул.
— Ну что, — встал опять насупротив, — не надоело?
А я, знаешь ли, пока он обход-то свой делал, слюны малость поднакопил. Только он, значит; ряшку передо мной завесил — тут я и плюнул!..Да вот, однако, получилось, что в себя плюнул: всё лицо в слюнях.
— Экий ты, — говорит мужик, — а ещё стихи пишешь!
— Отдышусь — в ошмётки раздолбаю! — отвечаю ему. А сам стою на одной ноге, весь в слюнях, и думаю: «Как же он про стихи-то прознал?.. Нечисть, одно слово».
— Забавный ты, — говорит мужик. И — на выход.
— Эй, — кричу, — а мне что: так и стоять?!!
— А что, — спрашивает он, — разве худо? Тебя теперь белой краской покрасить — и сойдёшь за статую. За мраморную. Будешь ты у нас аллегорией неукротимости! А?..
Я и сказать-то ничего не мог — только сглотнул.
Мужик засмеялся, махнул рукой, и я свалился на пол. Без сил. А он-ушёл…»