реклама
Бургер менюБургер меню

Вольт Суслов – Дети города-героя[сборник 1974] (страница 42)

18

Кругом не было ни души. Шестиэтажные стены стояли, поднимаясь до самого неба. Две стены были обыкновенными, две другие кончались наверху какими-то причудливыми зубцами; сквозь оконные квадраты тускло светило небо; видно было, что в этих двух корпусах — пустота, ни полов, ни потолков, все вырвано бомбой, вернее, даже двумя бомбами.

— Д-да! — сказал Николай Корнеевич. — Ну что ж…

Я шагнул в дверную щель и почти что испугался. За дверью из кромешного мрака точно бы глядело на меня красненькое кроличье око, светился чуть заметный, слабенький огонек: не сразу сообразишь, что он есть, думаешь, может быть, от темноты так показалось.

Но нет, в темноте горел огонек. Этому было трудно поверить: на пустой лестнице, на ветру, на холоде — маленькое, окруженное радужным сиянием пламя…

— Смотрите, Николай Корнеевич!

Приглядевшись, мы увидели истинное чудо. На нижней площадке, около пустой клетки лифта, стоял кособокий деревянный стол: у него были только две ножки, и держался он на каком-то старом ящике. На столе стояла большая стеклянная банка, огромная банка литров на десять. Там, в ней внутри, как золотая рыбка в аквариуме, и жил огонек. И ветер не трогал его, и он тихонько сидел на фитильке обычной коптилки «волчьего глазка», поставленного посреди банки, и помаргивал очень скромно, даже вроде как сконфуженно: «Простите меня за смелость, но вот — горю!..»

Глаза привыкли к его чуть зримому свету, и стало видно: у банки нет дна, и установлена она на каких-то железках, так что воздух проходит под нее и огоньчишко не задыхается, а и вправду горит.

А рядом с банкой — все это только постепенно выступало из черноты — на железном противне лежит кучка тонко нащепанных лучинок. Довольно большая кучка, точнее, две: справа — свежие, слева — с обожженными концами. И над ними установлен кусок фанеры с какой-то, сделанной, по-видимому, углем, надписью. Кто писал, что писал, зачем?

Фанерку пришлось придвинуть к самой банке. И тогда мы прочли на нем слова, поразившие нас в самое сердце.

«Дяденька (или тетенька), — было написано там. — Зажги огонек! Если прикуришь, положи лучинку назад, их трудно доставать. А если пойдешь наверх, свети себе: на третьем этаже провал…»

— Послушайте, Эль-Ве, — пробормотал Николай Корнеевич после довольно долгого молчания. — Я не верю. Этого не может быть. Мы что, в сказку пришли?

Он взял лучину, опустил ее сверху в прозрачную урну, нацепил на нее огненный лоскутик. Вдруг посветлело. Я торопливо полез в карман за папиросами: в блокаде было так — есть огонь, прикуривай, потом неизвестно — будет ли он… Взяв еще пару щепочек, мы быстрыми шагами пошли вверх по лестнице; нам надо было на пятый этаж. А на площадке третьего этажа мы дружно остановились: половина площадки отсутствовала, она рухнула вниз, перил не было… Хороши бы были мы тут, в преисподней тьме, без света…

Летчик, друг писателя Чуковского, открыл нам и ахнул:

— Товарищи, у вас что же, фонариков нет, что ли? Так как же вы?.. Безобразие какое! Я бы обязательно вас встретил, если бы знал! Спички жгли?

— Какие там спички в сказочном царстве! — с торжеством ответил Чуковский. — Вы слыхали лучший лозунг на свете: «Зажги огонек»? Вот. — Он протянул полуобгоревшую лучинку. — Видали? И прежде всего отвечайте: кто это? Кто придумал это неугасимое пламя? Кому пришло в голову? Где этот блокадный Прометей? Сейчас же покажите нам его!

Широкое, грубоватое лицо летчика (у него-то в руках сиял отличный трофейный фонарик с красным и зеленым светом — мечта моряка на суше) расплылось в улыбке.

— Ах, значит, добыли-таки древесину? — с удовольствием сказал он. — Ну, молодцы, вот молодцы! А то у них тут ее дня три не было, так темнота началась — жуть… Да это тут у нас двое ребят, единственные, которые остались во всем доме… Генка такой и Нинушка. Нет, не брат с сестрой, из разных квартир… Говорят: «Мы тоже хотим что-нибудь делать. Мы же пионеры!..» Да лет по двенадцать, что ли. И вот придумали, представьте себе! Уже второй месяц, у них эта неопалимая купина горит. Откуда они керосин, фитили берут, не скажу вам… Но молодцы, правда ведь?

Кончилась война. Николай Корнеевич Чуковский переехал в Москву, я остался в Ленинграде. Встречаться нам с ним теперь приходилось не часто. Но каждый раз, как это случалось, мы, еще даже не успев пожать друг другу руки, улыбались, как заговорщики, и говорили один другому, точно пароль на фронте, одну и ту же фразу, пропускавшую нас в царство воспоминаний, у дверей которого из глубокой тьмы выступали перед нами две худенькие ребячьи фигурки. Мы говорили: «Зажги огонек!» — и вокруг нас и у нас на душе сразу становилось светлее и теплее.

Я не знаю, сколько еще проживу на свете, но этого удивительного лозунга я не забуду никогда.

Вы понимаете, почему! И я это понимаю. Так давайте условимся, где только можно, зажигать огоньки.

Птичка в клетке

Летом 1943 года командование приказало мне пойти на «энский завод», как говорили тогда, охраняя военную тайну. Посмотреть, что там делается, и заодно почитать рабочим мои фронтовые рассказы.

«Энский завод» до войны выпускал типографские машины — печатать газеты и книги. Теперь он изготовлял какие-то части реактивных минометов «катюш». Какие? Спрашивать об этом не полагалось: военная тайна!

Я пришел на завод в обеденный перерыв.

— Пока народ кушает, — деликатно сказали мне, — хотите пройтись по цехам, посмотреть наше хозяйство?

— Понятно, хочу.

Пошли.

Был теплый день, солнце. В пустых цехах стояли молчаливые станки: обед. Окна открыты, лучи падают косо, освещают всякое нужное железо. Людей — никого.

И вдруг я остановился…

В цеху пела птица. Зяблик или, может быть, чиж…

Инженер на костылях, который меня вел, взглянув на меня, махнул рукой к окну. У окна стоял станок, по-моему — токарный. Вокруг него были зачем-то устроены деревянные мостки, на стенке рядом укреплен жестяной вымпелок: «Станок ударника П. К. Соколова». А над станком, в оконном проеме, в солнечном луче висела клетка, и в клетке то прыгал, то чистил носик о жердочку, то громко пел и сам себя с удовольствием слушал веселый птичёнок. И впрямь чиж или зяблик.

Окно на перерыв было распахнуто настежь. За ним росла береза; теплый ветер то вбрасывал в цех, то вдруг убирал на улицу одну из ее длинных веток-кос.

— Ударник-то ваш любитель птиц, по-видимому? — спросил я у инженера.

— Помешан на птицах! — махнул тот рукой.

— Старик, поди?

— Да нет, не старик… — коротко сказал инженер. — А вы его увидите. Пойдемте, ждут.

— Вы меня познакомьте с птицелюбом этим, — попросил я.

— Пожалуйста!

И мы пошли.

Шел я, признаюсь, не без легкого трепета: читать перед старыми питерскими рабочими… Ого! Гвардия, ветераны революции! А теперь еще блокада. Экая суровая твердость, экая закалка! Перед такими людьми каждое слово взвесишь, каждую мысль трижды продумаешь…

В столовой собралось человек сорок. Они сидели за столами и слушали меня удивительно хорошо. Понятно: моряков в Ленинграде уважали и любили всегда, а уж в блокаду — особенно. А ведь на мне была флотская форма, капитанские погоны.

За столом против меня восседало и верно несколько усатых мужчин. Но в смешных местах эти усатые начинали хохотать раньше остальных, да и замолкали они позже. Один даже вытирал глаза белым с каемочкой платком. В местах же, где речь шла о печальном или о героическом, они все, как один, суровели, и морщины на их лбах разглаживались труднее, чем на других.

А эти «другие» — были. Среди стариков я заметил пятерых женщин в ватниках и около десятка подростков. Это меня не удивило. «Ясно. Подобрали оставшихся в городе ремесленников и пристроили к делу, — подумал я. — Главным образом подкармливают, конечно!»

Самый низкорослый из этих пареньков сидел совсем близко, прямо передо мной, рядом с коренастым пожилым человеком — похоже, слесарем или токарем. На нем была старенькая форменная одежда мышиного цвета. Он был худоват, малокровен, казался одиннадцати или двенадцатилетним.

С первого же слова он как уставился на меня неподвижными, большущими темно-серыми глазами, так и не оторвался до конца. Когда матросы — там, в моих рассказах — ходили в четвертую атаку на берегу, когда катера неслись на противника под огнем вражеских батарей, когда девушка-снайпер внезапно разглядела фашистского стрелка-аса за можжевеловым кустом у Копорья, он так ломал пальцы от напряжения, так весь подавался вперед, так закрывал глаза, что скоро я стал читать как бы для него одного: очень уж переживал он все вместе с моими героями.

Коренастый слесарь тоже видел это. Чуть улыбнувшись в усы, он вдруг поднял и положил на худенькое плечо соседа свою большую, короткопалую руку. И когда тот дергался от волнения, он очень ласково пожимал это ребячье плечо: «Ну, ну, мол… Чего уж там! Переживем!»

Так это у него хорошо получалось, что мне вдруг подумалось: «А пусть этот кряжистый дядя и окажется тем самым любителем птиц! Смотрите, как здорово: орден у него, Красная Звезда, фронтовик, значит. И ударник. И с птицей возится. И вон он с парнем как прекрасно…»

Теперь я читал обоим: экая милая пара!

Я кончил, мне похлопали.

Народ встал, меня окружили, заговорили наперебой…

— Товарищи, — сказал я, — познакомили бы вы меня с Соколовым Пе-Ка… Это — он? — И я указал на слесаря.