Володя Злобин – Отец лжи (страница 11)
– Рубаху. Закатай.
Ткань неохотно ползёт вверх. Под ней космос – фиолётовые синяки с желтоватыми туманностями. Они плывут по животу к горизонту событий. Фил бил точно, целясь в печень и почки, но больно почему-то не было.
– Кто? – веко дёргается, многажды сломанный нос сипит – быку внутри не хватает воздуха.
– Да это на физре упал. Там по канатам лазили, зачёт сдавали. Не удержался, на брусья сверзился.
Врать нужно с деталями. Сказать "упал" – это как сказать Копылов, Чайкин, Гапченко. Нужна неожиданная деталь, не такая, чтобы скользкий пол или незамеченный косяк, а вот чтобы озадачить, вскинуть брови. Канат, брусья, зачёт сбивают расследование с толку: правдоподобно, но не банально.
– Почему матери не сказал?
– Так она ж паникёрша.
– А мне почему не сказал? – вот он, главный вопрос.
– Так чего тебе говорить. Ну синяк. Бывает.
– А если рёбра сломаны?
– Да ну, почувствовал бы...
– Уверен? – и это отнюдь не про синяки.
Подмывает не удержать глаза и расплакаться. Отец выслушает, соберётся и куда-то уйдёт. Вернётся поздно. Не отвечая матери, ляжет спать. Через пару дней Пальцы переломают. Сделают это неизвестные бритые крепыши. Отец принесёт в больничку апельсинов, скажет пару нравоучительных фраз. Поправляйтесь, мол. Прослежу.
Увы, это ничего не решит. Сила лишь подкрепит насмешки. Они тоньше, это ведь слово. Кулаки не способны защитить от него. Если бросили словом, значит нашли какой-то изъян, и, сколь не маши, от него не избавишься. Ярость покажет, что сказанное попало в цель. Можно, конечно, запугать, загнав насмешки в угол, но там, среди склонённых голов, они будут звучать ещё злее.
"Сила не есть власть", – впервые вспоминается Локоть.
– Отвечай, когда спрашивают, – велит отец.
Отвечать не хочется, как и не хочется за это получить. Локоть... как же он точно подметил. Отец имел силу, но не располагал властью. Если бы он обладал ею, то ему было бы давно всё рассказано, да даже рассказывать не пришлось – Пальцы бы просто не нашли смешного. Отцу бы подражали, завидовали. Вот как сейчас, только наоборот, с уважением. Как же всё похоже – сила, насмешка, любовь... А власть? Что есть власть?
Слово, принимаемое добровольно.
– Не хочешь говорить? Тогда послушай меня. Мне можно сказать всё. Ни маме, ни корешам, ни кому-то ещё. Только мне. Я со всем разберусь. Мне только нужно знать, что происходит.
Это точно, разберётся. Отец воспринимал боль близких не как чьи-то чувства, а как проблему, которую нужно решить. Он не тратился на понимание, а сразу переходил к практике – действие должно было родить противодействие. Это та форма любви, которую кому-то приходится выражать. Почему бы не воспользоваться её плодами?..
Причина снова в отце. Он не потерпит не самого унижения, а того, что травля связана с ним. И после, в тот же вечер, грустный и немного выпивший, непременно вздохнёт: "Эх, марёха..."
– Да всё в порядке. Правда.
Отца это не устраивает.
– Послушай сюда... внимательно послушай. Я не знаю, что там происходит в школе, но, если кто-то пробует наезжать – неважно кто – надо отвечать. Не можешь на кулаках, бери палку. Нет палки, ищи жлыгу. Жлыги нет, бери кирпич. А если держат втроём, то кусайся, ори, бей по яйцам, по кадыку. Это понятно?
– Понятно.
– Пусть покалечишь, я за всё отвечу. Это понятно?
– Да.
Отец и правда за всё ответит. Он уже ответил – в классе, на переменах, в Сети. Отец думает, что столкнулся с обычной мальчишеской сварой. Он не знает, что компьютерная игра про него доделана и пользуется бешенной популярностью; он не знает, что Гапченко попросил в канцелярском магазине самую шлёпкую металлическую линейку; он не знает, что в школе теперь мода на усы, и самый власатый из всех, Чайкин, почти что их отрастил.
Отец не знает, что издеваются над ним.
Как он справится с этим? Что сделает? Как он вообще дошёл до жизни такой!
– Хочешь, научу стрелять?
Отец кивает на сейф, в котором лежит оружие. Он всегда навязчиво предлагал этот пистолет, будто имел в своём теле орган, который можно бесстыдно давать подержать. Иногда, за минуту до сна, пистолет казался возможностью вернуть утраченное достоинство. Оружие – голос немых, дополненная конечность, уметь владеть которой не обязательно: не нужно ни силы, ни храбрости, достаточно вложить в руку, навести, и страх всё сделает сам. Фурса бы обомлел, вытаращив омешоченные глаза. С лица Гапченко испарилась бы краснота, он бы тоже застыл. Чайкин вскинул бы чёрные брови и усмехнулся – не верю, не выстрелишь. Шамшиков тут же бы подсчитал: я почти не участвовал, я почти дружил – мне не должно грозить. А вот Копылов... да, Фил мог завизжать как свинья. Не сразу, конечно, а только после первого выстрела, лучше куда-нибудь в пах, чтобы из Копылова било вниз, как из женщины.
Ожесточение спадает. Друзья, всё-таки. В них просто закрался изъян. Если правильно улыбнуться, сказать что-нибудь удачное, выпить больше, чем остальные, всё можно исправить. А коли так, воспользоваться пистолетом означало признать, что болезнь неизлечима, что это рак в последней стадии, и никакого выхода нет, ибо недуг проявился из-за чего-то страшного, изначального и невероятного. На него бессмысленно тратить пули.
– Так ты ещё в восьмом научил стрелять. Помнишь, за городом по бутылкам?
Мужчина довольно ворчит. Ему нравится, когда он кого-то учит:
– Так это когда было! Да и стреляли там так, только вороны обсерились. Вот мы на стрельбище... Хочешь на стрельбище скатаемся?
– Нет, не хочу.
"Травля – это проблема коллектива", – вспоминаются слова Локтя. Но и до разговора с психологом не хотелось прибегать к пистолету. Это означало бы признать происходящее чем-то фатальным, увидеть в бойне единственный выход. Достаточно оттолкнуть, огрызнуться, разгладить кулаком пару носов, а вместо этого – стальная соломинка, пистолет. Тематические фильмы, просмотренные с началом травли, сводились к отмщению, хотя в нём-то и была вся загвоздка. Расстрел оставался нездоровой оргией освобождения, дёргающейся и прерывистой. Он выглядел дико, преувеличено. Травля не изживалась, а перекидывалась на других. Росла, делилась, оставляла голодным. Сколько бы ни прозвучало выстрелов, они не могли удовлетворить, и это чувствовалось в роликах, манифестах, книгах. Рядом с толчками и плевками расстрел смотрелся попросту глупо. Пистолет сделал бы Пальцы чересчур могущественными: вот до какой трагедии мы смогли довести! А ведь их потолок – так, несколько ответных слов, несколько зуботычин. Но почему-то решиться на них было сложнее, нежели тайком слазить в отцовский сейф.
– Пойдёмте есть, суп готов, – в комнату заглядывает мать.
Она улыбается: все здесь, дома, мирно беседует о своих делах. В такие моменты женщина спокойна и никуда не торопится.
У входа в класс стоит Копылов. Над верхней губой приклеены бумажные усы. Фил упёр руки в бока и по одному, после недолгого допроса, пропускает в класс. Это был ответ на прятки у актового зала. Теперь, пока не пришёл учитель, народ вынуждено толпился в коридоре.
– Так, ты проходишь, Папа тебя любит. Ты тоже проходи.
Девчонки, презрительно фыркая, просачиваются в класс. Копылов не забывает прижать, почувствовать, как мнётся тёплое мясо.
Когда подходит Вова Шамшиков, Фил издаёт поросячий взвизг "Уиии-и!" и обнимает друга так, что его лицо общекочевают усы:
– Проходи, сынок! Папа любит тебя больше всего на свете!
Гапченко не может стерпеть измены и проталкивается вне очереди. Он торопится в класс вслед за своим Восанькой, но Фил придирчиво осматривает Тошу. Копылов не хочет лобызаться, напротив слишком много угрей, но фантазии не хватает, чтобы придумать испытание, и Гапченко проскальзывает в класс.
А вот Фурсу обхаживают как ближайшего друга. Фил радостно грохочет, предлагая Толе изречь что-нибудь важное, но тот снова портит спектакль:
– Папа, дай пройти!
Пока Фил занят с Фурсой, мимо протискивается Чайкин. Он смотрит вскользь, но тело напряжено, готово к толчку или остановке. Копылов замечает соперника, освобождает Фурсе проход и не пускает Чайку: