Вольфрам Айленбергер – Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929 (страница 63)
Оба текста, завершенные этой весной, станут классикой. То есть и на сей раз Беньямин последовательно рассматривает выбранных авторов в свете собственных, актуальных на тот момент, взглядов, а значит, и исследовательских интересов.
Что интересует его в 1929 году? Вопросы о природе времени и о возможном прорыве конечности в вечность. Далее, вопрос о формировании буржуазного декаданса в моменты событийных озарений и решений. Вопрос о свободе и примыкающий к нему вопрос о возможности истинного (само)познания в реальных условиях существования в больших современных городах.
The doors
Итак, перед нами в точности та же давосская тематическая палитра, только в сфере французской литературы, дающей немецкому критику – согласно Беньямину, – как раз в силу известной культурной дистанции, возможность особых прозрений. Ведь что касается Пруста и, прежде всего, сюрреализма, немецкий наблюдатель
‹…› не стоит у истока. В этом – его удача. Он – в долине. Он может оценить энергию течения. Ему, немцу, давно знакомому с кризисом интеллигенции, точнее говоря, с кризисом гуманистического представления о свободе, знающему, что в ней пробудилось неистовое желание любой ценой перейти от стадии вечных обсуждений к принятию решений, что она на собственной шкуре постигла свое в высшей степени уязвимое положение меж анархической фрондой и революционной дисциплинированностью, – ему нет прощения, если он архиповерхностно сочтет это движение «художественным», «поэтическим»[340].
Здесь Беньямин винит в первую очередь себя самого. Ведь именно так еще в начале двадцатых годов он смотрел на сюрреалистов, а равно и на дадаистов. Под сенью книги о барочной драме он понимал их как дегенеративные художественные явления потерянной, декадентской эпохи. Своей эпохи. Теперь же у него открылись глаза. На самом деле сюрреализм – общественно-революционное движение! «В произведениях этих писателей речь идет не о литературе, а о другом: о выражении, лозунгах, документе, блефе, если угодно – об обмане»[341]. Сюрреализм ведет речь «не о теориях», а об «опыте». Причем об опыте глубоко повседневном, открывающем, что овеществление
Иными словами: подлинно освобождающий, подлинно революционный
Найти силы для опьянения революцией – задача всех сюрреалистических книг и начинаний. ‹…› Они высвобождают чудовищные силы «настроения», кроющиеся в предметах. Как, по вашему мнению, может пойти жизнь, в решающий момент меняющая свой ход из-за случайной уличной песенки?[343]
Запыхавшись, сквозь ночь
Однако он всё же не ставит восклицательных знаков, требуемых духом манифеста. Например, в своем эссе «К портрету Пруста» он вовсе не намерен заходить настолько далеко, чтобы утверждать, будто Пруст в своем творчестве рассчитывал в итоге на мировую коммунистическую революцию. Но в книгах этого писателя речь для него идет, опять-таки, ни о чем ином, как о высматривании посредством вечно догоняющего воспоминания моментов «мирского озарения»:
Чего искал он Пруст так страстно? Что лежало в основе этих бесконечных усилий? Позволительно ли нам сказать, что вся жизнь, творчество, поступки, какие только можно было совершить, никогда не были ничем иным, как непоколебимым раскрытием самых банальных и незначительных, самых сентиментальных и слабых моментов бытия тех, к кому они относились? ‹…› И у Пруста мы также являемся гостями, вступающими под раскачивающейся на ветру вывеской на порог, за которым нас ожидают вечность и упоение. ‹…› Но эта вечность отнюдь не платоническая, утопическая – она упоительна. ‹…› Вечность, в которой Пруст открывает свою точку зрения, – это ограниченное, небесконечное время. Его истинный интерес относится к протеканию времени в его самой реальной, то есть пространственно ограниченной, форме, которая нигде не царит так явственно, как в воспоминаниях – внутри, и в старении – вовне[344].
И, конечно же, вся прустовская вселенная – как раз благодаря тому, что она всегда находится на пороге между глубочайшими слоями воспоминаний и абсолютным настоящим, – проявляется как мир, где попросту невозможно четко различить сон и реальность, факт и фикцию, сознательное и бессознательное, данное и производное, полное искажение и самую неприукрашенную подлинность. Даже мгновения самого истинного ощущения, а значит – и освобождения, всё еще стоят под подозрением; не суть ли они всего лишь испорченные произведения привязанного как к внешним, так и к внутренним знакам стремления к смыслу в основе творения. День и ночь, бодрствование и сон, бытие и кажимость… – вот границы, и они безвозвратно размыты.
Газовый свет
Процитированные фрагменты текстов Беньямина, написанных в марте 1929 года, на метафизически-революционном творческом этапе, вполне можно представить себе прямыми репликами из давосского диспута. Собственно говоря, надо бы просто непосредственно включить их в протокол конференции, используя ту самую технику коллажа, которая весной того же года начинает выкристаллизовываться как основной архитектонический принцип «Пассажей». В данном случае отчетливо видно: там, где Хайдеггер уверен в освобождении Dasein через первозданный ужас, Беньямин уповает на опьянение искусственного рая; неистовый дорожный шум в час пик заменяет ему бурю в высокогорье Шварцвальда, бесцельное фланирование – рискованный горнолыжный спуск, растворение во внешних вещах – обращение вовнутрь; кажущееся беспорядочным рассеивание внимания встает на место созерцательной сосредоточенности, лишенные корней и прав массы международного пролетариата – на место укрененного в родном краю народа… Но революционного поворота жаждут оба – и Беньямин, и Хайдеггер, со всем, что они есть и что имеют. Только прочь, прочь с односторонней улицы модерной эпохи! Назад к развилке, где движение пошло не в ту сторону. И касательно вопроса, каких истоков и традиций в этом стремлении дóлжно непременно избегать, оба полностью согласны. Бежать нужно буржуазного образования, так называемых либерально-демократических общественных порядков, бесчестных моральных принципов, немецкого духовного идеализма, академического философствования, Канта, Гёте, Гумбольдта…
Размышляющий об истоках Хайдеггер в 1929 году оглядывается в своем диагнозе назад, он видит начало самого философствования как священное «место» по-прежнему возможного пробуждения. Место это находится глубоко внутри человеческого бытия, надежно гарантированное сущностью самой временности. Беньяминову пониманию истории, ставшему материалистическим, этот вариант заказан. Он должен сам отыскать в истории фатальный исток, подлинный момент возникновения ложной исторической видимости, вновь сделав его по возможности предметом конкретного опыта.
Мартин Хайдеггер на горнолыжном курорте Парсенн близ Давоса. 1929
В 1929 году Беньямин вновь полагает, что может достаточно точно указать, когда, где и каким образом случился прорыв в нереальный, тотально фальсифицирующий дух его эпохи. Это произошло в Париже, столице XIX столетия. Причем совершила его не какая-то персона или книга, а новая архитектурная форма из железа и стекла – те самые парижские пассажи, всегда освещенные тусклым искусственным светом волшебные пространства зарождающегося товарного капитализма. В их витринах в одном ряду предлагается для обозрения – и для приобретения – весь многообразный мир товаров, форм и символов. Не вполне внутреннее пространство и не совсем часть уличного ландшафта, пассажи намеренно сконструированы как лиминальные места, нарочито нивелирующие любое важное различение. Полупещера, полудом, полупроход и полукомната.
Для конечных индивидов, бесцельно по ним фланирующих, пассажи с их всегда полными, постоянно обновляемыми витринами создают видимость бесконечной доступности, которая вскоре пронизывает изнутри всё мироощущение – и погружает в анестезию. Если в будущем вообще останется открыто хоть одно окно к спасению, ему дóлжно во всей глубине и остроте пронизать эту констелляцию пассажей. А именно в смысле вопроса: в чем конкретно состоят и состояли материальные условия их возникновения? Как пишет Беньямин:
Бо́льшая часть парижских пассажей возникла за полтора десятилетия, прошедших после 1822 года. Первой предпосылкой их появления был подъем текстильной торговли. Появляются magasins de nouveautés[345], первые торговые заведения, у которых в том же помещении были достаточно большие склады. Они были предшественниками универсальных магазинов. ‹…› Пассажи – это центры торговли предметами роскоши. При их отделке искусство поступает на службу к торговцу. Современники не устают восхищаться ими. Еще долгое время они остаются достопримечательностью для приезжих. Один из «Иллюстрированных путеводителей по Парижу» сообщает: «Эти пассажи, новейшее изобретение индустриального комфорта, представляют собой находящиеся под стеклянной крышей, облицованные мрамором проходы через целые группы домов, владельцы которых объединились для такого предприятия. По обе стороны этих проходов, свет в которых падает сверху, расположены шикарнейшие магазины, так что подобный пассаж – город, даже весь мир в миниатюре». В пассажах были установлены первые газовые фонари.