18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вольфрам Айленбергер – Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929 (страница 47)

18

Незадолго до конца помогает только сарказм. А конец близок – учитель народной школы Людвиг Витгенштейн чувствует это в свой тридцать шестой день рождения как никогда отчетливо. Посылать подобные глупости лучшим друзьям, как в данном случае Рудольфу Кодеру, для него вполне обычное дело. Тот, кто хочет, как он, провести границу смысла, должен показать, что ему прекрасно известны и многообразные разновидности бессмыслицы. Если бы весной 1925 года Витгенштейна всерьез спросили, чтó он думает о причинах, по которым его собственная культура движется к новой низшей точке, он наверняка назвал бы типичную для эпохи взрывную смесь из вождистских политических культов, управляемого СМИ массового оболванивания, тупого национализма, а также социал-демократической веры в прогресс, которая и была объектом сатиры в его открытке Рудольфу Кодеру от 29 апреля 1925 года. 1925-й – год, когда в свет выходит «Майн кампф» Гитлера; год, когда Сталин окончательно захватывает власть в России; год, когда солдаты молодого испанского генерала Франсиско Франко под боевым кличем «Да здравствует смерть!» порабощают Марокко; год создания НСДАП; год, когда в Германии консерватор Пауль фон Гинденбург сменяет на посту президента социал-демократа Фридриха Эберта; год публикации «Процесса» Кафки. Этот год застает Витгенштейна на четвертом и, как выяснится годом позже, последнем учительском месте в Оттертале. Правда, «всеми любимый учитель» пока не сдается окончательно. Пока Хайдеггер, Беньямин и Кассирер готовят свой анализ современности, катящейся к упадку, Витгенштейн занят на месте непростой и важной работой.

Инженеры речи

Касательно терапевтических возможностей своего «Трактата» он иллюзий не питает. Они навсегда останутся предметом интересов меньшинства. Научить «правильно увидеть» мир в изложенном им смысле, собственно говоря, невозможно. Не в последнюю очередь – потому, что лестница «Трактата» как раз в своем решающем всё начале привязана к определенному опыту и пониманию. К переживаниям и догадкам, суть которых выходила далеко за пределы того, что может быть по-настоящему сказано, а значит – дискурсивно сообщено. Так, в предисловии однозначно написано: «Это вовсе не учебник». Философский исток «Трактата» образует полученный в дар неразделяемый опыт, а не прозрачно реконструируемый аргумент.

С другой стороны, подобно другим иконам венского модерна – Эрнсту Маху, Карлу Краусу, Зигмунду Фрейду, – Витгенштейн-педагог как раз в сфере повседневного языка усматривает достаточный терапевтический потенциал. Кризис культуры и для него есть, в первую очередь, кризис публичного использования языка. И чтобы в корне пресечь это зло, нужно, конечно, не только, как Хайдеггер, Беньямин и Кассирер, проследить историю уходящих в глубокое прошлое ошибочных образований. Ведь каждый божий день в наше сообщество приходят новые существа, еще совершенно свободные от всякой культуры и связанных с нею предрасположенностей и путаницы: разве каждый смышленый ребенок не есть живое доказательство принципиально возможного обучения лучшей речи – более ясной, а значит, и ведущей к большей автономии? Коль скоро Просвещение есть «выход человека из состояния несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине», то динамику «собственной вины» можно истолковать и педагогически. Заклейменная Кантом собственная вина предстает тогда как связь поколений и как рок: мы воспитываем своих детей в совместном несовершеннолетии, предлагая им и знакомя их с нашим опять-таки недостаточно проясненным употреблением слов и понятий как основой всей их ориентации в мире. Это не судьба. Это можно изменить. Если не в родительском доме, то, по крайней мере, в школе.

Убежденность, что по своей внутренней логике язык в любое время и при любом состоянии культуры несет в себе силы для исцеления именно тех неувязок и ошибочных толкований, которые сам же перманентно вызывает и порождает, уже составляет основу терапевтической программы, изложенной в Витгенштейновом «Трактате». И она же, начиная с 1929 года, будет главным допущением всей поздней философии Витгенштейна, прежде всего – его второй важнейшей работы, «Философских исследований». В этой книге, строго выдержанной в диалогической форме, доминирует голос упорного любознательного ребенка. Таким образом, возникает своего рода игра в вопросы и ответы между философом и (воображаемым, внутренним) ребенком. Почти каждая страница представляет собой показательные сцены обучения нашей форме жизни – отеческо-философский голос пытается объяснить ребенку, что такое язык, на чем он основан (и на чем не основан) и, что немаловажно, какую роль и значение на самом деле имеют в нашей жизни определенные центральные слова.

Уже первая запись этой книги, составленной из свободно подобранных параграфов, цитирует одну такую сохраненную в памяти сценку. Делается это с целью решительно опровергнуть представление о природе человеческого языка, нарисованное в «Исповеди» Августином:

1. (Августин, «Исповедь», I/8.) «Когда они (старшие) называли некий объект и по этому слову двигались куда-либо, я видел это и запоминал, что предмет, названный произнесенным ими словом, называется именно так, что они подразумевали и своими жестами. ‹…› Так, слыша повторяющиеся слова в их надлежащих местах в разных предложениях, я постепенно приучился понимать, какие объекты они обозначают; и после того как принудил свои уста производить эти знаки, я стал употреблять их, чтобы выразить свои собственные»[247].

Непосредственно примыкающий к этой исходной сцене комментарий Витгенштейна гласит:

Эти слова, как мне кажется, открывают нам сугубую картину сущности естественного языка. Картина такова: отдельные слова в языке именуют объекты – предложения суть комбинации подобных имен. В этой картине языка мы находим корни следующей идеи: всякое слово обладает значением. Это значение сопоставлено слову. Оно есть объект, который обозначается словом.

Августин не говорит о том, что имеется различие между видами слов. Описывая изучение языка таким образом, ты, полагаю, мыслишь прежде всего о существительных, наподобие «стол», «стул», «хлеб», и об именах собственных, и лишь во вторую очередь – об именах конкретных действий и свойств; а прочие виды слов кажутся чем-то, что должно само о себе позаботиться[248].

Терапевтические усилия Витгенштейна, стало быть, преследуют цель противопоставить запечатлевшимся в памяти мнимым и ошибочным картинам другие, альтернативные воспоминания и мысленные картины, чтобы «правильно видеть» мир и наше в нем место. Отсыл к детству как подлинно обучающей стадии нашего отношения к миру играет при этом абсолютно центральную роль. Как видно уже из § 5:

5. Если оценить пример из § 1, мы, возможно, начнем осознавать, насколько общее представление о значении слова замутняет функционирование языка, не позволяя видеть ясно. – Мгла рассеивается, если изучать феномен языка в примитивных его проявлениях, когда четко определены назначение и употребление слов.

Ребенок использует подобные примитивные формы языка, когда учится говорить[249].

Преобразованное в конкретное педагогическо-философское деяние, в § 11 «Философских исследований» это звучит, например, так:

11. Представим инструменты в ящике мастерового: молоток, клещи, пила, отвертка, линейка, банка с клеем, клей, кисточка, гвозди и винты. – Функции слов столь же разнообразны, как и функции этих предметов. (Но в обоих случаях налицо и сходства.)[250]

Это действительно понятно любому четверокласснику. Итак, Витгенштейнов терапевтический лозунг звучит совершенно ясно: back to the roots[251] – это призыв вернуться к подлинным началам речи, к конкретным контекстам ее освоения. Причем не исторически и не метафизически, как это выражено у Беньямина или у Хайдеггера, а через жизнь в мире, через обучающее общение с детьми.

А уж в этом он с 1920 года прекрасно разбирается. Обращение к фигуре говорящего ребенка, знаменательное для его поздней философии, объединяет биографический опыт и философские знания, прямо указывающие на его учительские годы в народной школе. Особенно на время, проведенное в Оттертале, начиная с 1924 года. Ведь именно в Оттертале, где Витгенштейн – в одно время с Хайдеггером, Беньямином и Кассирером – тоже создает новую работу, перед ним вполне четко встает вопрос о языковых корнях наших отношений с миром. Ведущий вопрос этой его книги – единственной (не считая «Трактата»), опубликованной прижизненно, – звучит просто: каковы те три тысячи слов, что обозначают мир для оттертальского школьника 1925 года? Отсюда и ее совершенно недвусмысленное название: «Словарь для народных школ».

Список разума

Прежде всего, подлежащая решению проблема, которой эта основополагающая работа обязана своим существованием, – никоим образом не философская. Просто в ту пору в Австрии как раз нет словаря, доступного учащимся из малообеспеченных районов страны. Витгенштейн сознает эту нехватку, считает ее легко устранимой и уже осенью 1924 года впервые завязывает по этому поводу контакт с одним из выпускающих школьные учебники венских издательств, которое тотчас сообщает о своей заинтересованности в реализации проекта. Предстоит составить алфавитный, орфографически правильный список самых употребительных и важных слов в словарном запасе ученика сельской народной школы. Книга должна дать ученикам возможность в случае каких-либо сомнений просто заглянуть в нее и самому исправить правописание. Само по себе дело, как будто, несложное. «Вечеря» (das Abendmahl) наверняка туда войдет, как и ужин (das Abendbrot). Но как насчет «Вечерней звезды» (der Abendstern), а тем паче «Запада» (das Abendland)? «Павлин» (der Pfau) и «стрела» (der Pfeil) будут непременно включены, но «променад» (die Promenade)?[252] Или с попаданием этого слова в юное сельское сознание непременно начнется культурный упадок?